– Тут недалеко.
– Никуда не сворачивай, скоро будет перекресток.
– Если с ребенком что-то случилось, Фрэн, ей-богу, я…
– Что? Что ты мне сделаешь, интересно знать?
– Ты сильно пожалеешь.
– По правде сказать, Кэт, верится с трудом.
– Куда ты меня везешь?
– Сама знаешь куда.
– Только дай слово, что он там. Дай слово.
– Я-то думал, моему слову грош цена. Или ты теперь другого мнения?
– Скажи только, что он жив-здоров.
– Скоро убедишься, ведь так? Ехать всего ничего.
– Ему там страшно одному.
– Кто сказал, что он там один?
– Ты и сказал.
– Да неужели? Не смеши меня!
– Только, прошу… дай мне слово.
– Ладно, даю. Ну вот, теперь веришь?
– Нет.
– Так я и думал. Да и какой прок от слов? Ты вперед смотри, на дорогу.
– Ненавижу тебя, Фрэн!
– Еще бы. Как не ненавидеть, если я на тебя ствол наставил?
– Раньше ты был не такой.
– Устал я, пожалуй, от себя прежнего.
– Одумайся, пока не поздно. Не знаю, что ты там затеял, одумайся.
– После церкви сверни налево. Дальше сама поймешь.
– Он там?
– Увидишь. Эй… стекло не опускай.
– Просто хотела воздуху глотнуть.
– Надышишься еще, поверь.
Ты будешь расти в эпоху, когда можно посетить забытые закоулки из прошлого в один щелчок мыши. В Одлеме я ни разу не был, но знаю его лучше любого уголка на этой планете. И вижу я его лишь днем, при дневном свете. Маршрут я строю точно такой же, как у них: сначала вдоль М6, мимо заправки в Сэндбеке на юг, а оттуда, свернув с шоссе, – по А500, А531, В5071, А529. В небе висит серая дымка, но когда добираюсь до деревенской площади, то происходит чудо. Жму на крестик посреди дороги – он на одном и том же месте, под задним бампером “моррис минора”, который всегда сворачивает влево рядом с чугунным фонарем и трепещущими на ветру флагами, близ приходской церкви Святого Иакова Старшего, а рядом вечно маячит на тротуаре старичок в мешковатых брюках, и двое велосипедистов в ярких куртках прячутся под козырьком автобусной остановки, потому что вот-вот пойдет дождь. Но стоит щелкнуть мышкой, и небо словно по волшебству голубеет, выглядывает солнце, меняются и люди. Картинка явно из другого времени: рамы на окнах коттеджа выкрашены на тон темнее, чуть длиннее тени на бетонном тротуаре. Здесь на Гугл-картах накладка, временной сдвиг, изображение не обновлялось пять лет, тут вечный июнь 2011-го, стриженая девушка со сложенным зонтом шагает по влажному тротуару, и нет уже велосипедистов, вместо них на скамье пожилая пара, лица смазаны, как у преступников в новостях, – он застыл, глядя вверх, на крыши, она бесконечно роется в сумочке (наверное, ищет жвачку или сигареты). На углу, возле поворота на Викаридж-лейн, заброшенный магазинчик с тюлевыми занавесками, табличка “Продается”; но стоит чуть продвинуться по Стаффорд-стрит – и у того же магазина ухоженный светло-зеленый фасад, на окнах деревянные венецианские жалюзи. А развернешь изображение – и снова август 2016-го, улицы пусты, на автобусной остановке ни души. Где же они? Что с ними сталось?
Мне по силам видеть лишь такой Одлем, деревушку на экране, застывшую в шаге от неизбежного.
Если двигаться дальше по Викаридж-лейн, как моя мама ночью под дулом ружья, то увидишь, как взбирается на пригорок семейство – отец и мать везут в коляске двух дочек в одинаковых зеленых пальтишках. Лица, конечно, размыты, но они лучатся счастьем, нет нужды увеличивать картинку, все и так ясно. Кто они? Неужели не знают, что случилось когда-то на этой дороге? Так и тянет остановить их, сказать, но стоит приблизиться, как они исчезают.
Как всегда, двигаюсь дальше, мимо садов с батутами, мимо дворика, где сушатся на веревке три простыни, мимо ворот с табличкой “Машины не ставить”, мимо заброшенного делового центра, у ворот которого стоит микроавтобус телефонной компании, а рядом рабочий в комбинезоне разговаривает по мобильнику. Здесь март 2009-го – деревья голые, земля сырая. На лугу, где они погибли, нет памятных знаков. Лишь фургон для лошадей да прицеп с брезентовым верхом. Трава примята. Тишь. Небольшой синий “комби” на грязной обочине, там же, где он заставил маму бросить машину, – там нет ни памятной таблички, ни букета цветов между прутьев ограды. Но если повернуть изображение, то увидишь, как мимо кирпичной стены дома престарелых проплывает серебристый “фольксваген” с откидным верхом, за рулем женщина без лица, рядом с ней на сиденье собачка. Пленники в кадре, на пути в никуда. Смотрю на них в который раз за эти годы. Они застряли навеки в Одлеме, а мне, чтобы оттуда выбраться, нужно всего лишь закрыть окно с картой.
Я стремлюсь доказать Элише, что она не впустую тратит на меня силы, что с ней я счастлив, счастлив давно. Когда она увидела меня наутро дома – я спал, уронив голову на кухонный стол, наглотавшись снотворного, с окровавленным ртом, – она расстроилась, но не испугалась – видно, была к такому готова, когда за меня выходила. Помогла мне встать, обуться, зайти в лифт, посадила меня в такси и повезла в больницу Бельвью, сколько я ни отпирался. Выслушала, как я невнятно объяснял доктору, что со мной приключилось, а потом сидела со мной рядом в светлом коридоре рентгенологического отделения и ни о чем не спрашивала, разве что удобно ли мне сидеть и не принести ли воды из кулера. Наконец доктор вызвал нас снова. Перелома нет, только сильный ушиб тканей лица, придется неделю провести дома. Меня трясло, голова раскалывалась, зубы шатались, но до дома я дошел на своих двоих. На выходе из вращающихся дверей она сказала: “Мне все равно, сколько это займет времени и сколько еще будет драк в барах, но от таблеток мы тебя отучим – ты меня понял? Хватит себя разрушать”. И я обещал ей бросить, но так и не бросил. На ее глазах я каждую ночь перед сном глотаю таблетки, а по утрам она ворчит. Не стану перед тобой оправдываться, просто скажу: я над этим работаю.
Она знает, что с недавних пор я с кем-то разговариваю, но не знает, что мой собеседник – ты. Я все уши ей прожужжал про Денниса Альму и его группу в церкви на Десятой улице, и она, наверное, ждет, что я скоро начну молиться перед едой, но старается не вмешиваться в лечение, что бы я ни делал. Не раз она заставала меня с записными книжками – решила, должно быть, что новый психиатр прописал мне лечебное упражнение, и это недалеко от истины. А это – мои визиты сюда и беседы с тобой – вовсе не тайна от нее, просто я еще не успел поделиться. Элиша отлично чувствует разницу. Все, о чем я тебе рассказываю, она уже знает. Как только я закончу и уложу последнюю кассету в коробку к остальным, то сразу пойду домой и все ей объясню. Но записи эти твои, и тебе решать, с кем делиться ими.
Все это я затеял месяцев пять назад. С тех пор у меня появилась цель, сложился распорядок – мне будет его не хватать. По вечерам, если я не веду занятий в Куинсе или где-то еще, я иду встречать Элишу. За неимением лучшего, она с подругой снимает студию на углу Девятой и Двадцать первой, над магазинчиком красок и скобяных товаров, и я уже привык ездить туда на метро, а потом идти пешком – и в сумерки, и в дождь, и в снег. Звоню в дверь, Элиша впускает меня, и я поднимаюсь по лестнице к ней в студию, полную штативов, бумажных экранов и подержанной мебели, ложусь с блокнотом и механическим карандашом на продавленный диван и жду, когда она освободится. По четвергам я молча отсиживаю час с Деннисом и его группой, а потом иду в камеру хранения в нескольких кварталах от церкви, где арендую ячейку. Здесь я и наговариваю для тебя пленки. У меня громоздкий кассетник, микрофон, десять упаковок чистых кассет “Максвелл” (достать их оказалось проще, чем я думал), и за каких-нибудь 179 долларов 95 центов в месяц можно работать спокойно, никто не мешает.