– Ага.
– Наберись терпения, – продолжала мама. – Знаю, это непросто. – Тут голос ее потонул среди коротких гудков.
Напомню, для меня сериал был не обычным развлечением, а сеансом связи с отцом – телемостом, каждую среду в пять вечера. Я опускался перед телевизором на колени и замирал – двадцать пять минут предельной сосредоточенности. Я не слышал ни маминой возни на кухне, ни затихающего птичьего гомона, забывал и о том, что экран запылился и что пора делать уроки. Когда сменялись чернотой последние кадры, я ковылял на затекших ногах поближе к экрану, надеясь увидеть в титрах его имя. Но оно не всплывало ни разу. “Я там плотник, Дэнище, – мелкая сошка. Ты всерьез думаешь, что мое имя напишут красивыми буквами? На телевидении так не бывает”. Странная все-таки штука слава. Ни одна из его работ не была отмечена, пока его преступление не прогремело на всю страну. И сейчас, стоит набрать в поисковике “Кудесница”, всплывают сотни старых газетных репортажей с именем отца, где его роль на съемках упомянута в нескольких словах. Возьмем, к примеру, вот эту статью из “Дейли телеграф”: “Хардести, 36 лет, работал внештатным плотником на Ай-ти-ви, на съемках сериала совместного производства, что подтвердил официальный представитель съемочной группы. Очевидно, что Хардести, в прошлом маляр-обойщик и плотник местного театра, с актерами и режиссерской группой сериала практически не общался”.
Как отец попал на съемки сериала – отдельная история. При его склонности ко лжи нелегко восстановить его профессиональный путь по тем крохам, что у меня имеются, – полузабытым обрывкам разговоров с мамой, их переписке, мелким подробностям, которыми он делился с другими (знакомыми, друзьями, родителями), бумагам, найденным в его вещах, контрактам, неоплаченным счетам, любительским видеозаписям, маминому девичьему дневнику.
Точно я знаю лишь то, что вырос он в Озерном крае, на овцеферме в Уэсдейл-Хеде, помогал отцу разводить хердвиков
[3], а когда-нибудь унаследовал бы и землю, и скот. Но отец говорил, что “не уродился овчаром”, мол, он с детства понял, что не для этого создан. “Овчарами рождаются, – писал он однажды моей маме. – Если нет у тебя фермерской жилки лучше с этим не связыватся” (орфография и пунктуация оригинала сохранены).
Рос он домоседом, и учиться ему нравилось, а для сына фермера то и другое редкость; оценки по английскому и естествознанию были у него приличные. “Места у нас дивные, если тебе по душе запах овечьего помета и вечные дожди. По мне, так лучше гоняться в баре за красотками, чем шлепать по грязи за стадом тупых овец. И всякий в здравом уме со мной согласился бы, разве нет?” Школу он окончил неплохо, первым из Хардести поступил в университет. Он мечтал стать градостроителем, и его приняли в Вулверхэмптонский политех, на отделение архитектурного проектирования. Один из его рисунков того времени – вид воображаемого города с высоты птичьего полета, набросанный на кальке, – впечатляет и свидетельствует о загубленном даре. Летом, боясь показаться дома, он ездил на сбор помидоров, жил в фургонах с иностранными студентами. Такое житье ему, видно, было по душе. “Все они студенты-медики, в основном болгары, – писал он моей бабушке. – Приезжают каждое лето, пачкаются по локоть в томатном соке, ходят искусанные пчелами. Платят здесь прилично, если ты расторопный. Оплата сдельная, за вес собранного. Иностранцы стараются вовсю – сезонного заработка им хватает, чтобы оплатить год учебы в университете. За лето успеваешь с ними сдружиться, а они сегодня здесь, а завтра – нет. Все-таки жаль”.
Учебу он бросил в девятнадцать лет, по непонятным мне причинам, но оценки в ведомости были ниже среднего, наверняка он воспринял это как провал, как приговор своим способностям. Если бы ты видел хоть раз, как отец клеит обои, то понял бы, как основательно подходил он к любой работе, во всяком деле стремился к совершенству, однако для всех вокруг скорость была важнее качества, и, подозреваю, со временем это его сломило. Любой дар без признания глохнет. До двадцати одного года отец кочевал по центральным графствам, вкалывал за гроши то на одной, то на другой стройке.
В это время его старший товарищ – Эрик Флэгг, столяр, – открыл в Мейденхеде ремонтную мастерскую. Отец нанялся к нему, освоил столярное ремесло, снял каморку. Сблизился с Эриком и его женой – та, администратор в стоматологическом кабинете, возглавляла местный любительский театр. Однажды в выходной его попросили помочь с декорациями к фарсу Эйкборна
[4] в клубе – художник-оформитель повредил руку, а Эрику не под силу было собрать в одиночку все ширмы и мебель. Думаю, для отца это было не первое знакомство с театром (он почти не рассказывал о постановках, к которым приложил руку), но этот случай наверняка разжег в нем интерес. Могу лишь предположить, что в новой работе он нашел источник вдохновения, что ему понравилось воплощать замыслы художника, делать их зримыми. Возможно, он поверил, что его талант и скрупулезность пригодятся в театре, коль скоро их нигде больше не ценят по достоинству.
Основы монтажа декораций он изучал по библиотечным книгам, а секреты плотницкого мастерства узнавал от Эрика. В импровизированной мастерской у Эрика в гараже он экспериментировал с материалами – древесиной различных пород, оргстеклом, пенопластом, цементом, эпоксидной смолой. Методом проб и ошибок учился экономить на материалах, превращать грубые наброски в простые декорации, которые легко собрать и разобрать. Он строил декорации к школьным спектаклям – брал за основу эскизы учителей-энтузиастов, и те восхищались его талантом. Его имя и телефон передавали клубам и драмкружкам, а оттуда – профессиональным театрам и небольшим гастрольным труппам. От мелких заказов не было отбоя. “Брал он в десять раз меньше остальных, – рассказывал мне Эрик, – а делал в десять раз лучше. Я ему твердил: ставку назначай приличную, не скромничай, – но он не ради денег этим занимался, твой отец. Горбатился на стройке за шестьдесят фунтов в день, а потом собирал декорации за пинту пива и пакетик чипсов. Он всегда был бессребреник”. На год Эрик приютил его в гараже – разрешил хранить материалы, брать инструменты. “В гараже у него была своя нора. Как освободится, вечно там пропадает – включит радио и орудует пилой. Он там появлялся чаще, чем мой брат. Его было оттуда не вытащить”. Отец поднабрался опыта – хватило бы на неплохое портфолио. “Впрочем, зарабатывать этим на жизнь он и не надеялся, – вспоминал Эрик. – То есть все мы ему твердили: ты мастер, хоть сейчас в Национальный театр главным декоратором. Я грозился: если не уйдешь от меня и не выбьешься в люди, уволю, – но в себя он не верил, в этом плане точно. А когда он встретил Кэтлин… скажем так, я заполучил назад свой гараж”.
Слушать, как Эрик говорит об отце, все равно что читать некролог. В его рассказах Фрэн Хардести предстает невезучим, непонятым, надломленным. “Он потерял из виду цель, вот как я бы сказал, – мечтал о чем-то, но пришла Кэт и все заслонила. Он ее боготворил, а она никогда не понимала его стремлений – из ничего сотворить что-то. Ей нужно было, чтоб он деньги зарабатывал, платил по счетам, и все. Да где ему с такой скоростью зарабатывать! Вот как я это себе представлял”. Но совсем не таким видел я отца вблизи. Если он и “боготворил” маму, в нашей повседневной жизни это не чувствовалось. А если и мечтал о чем-то большем, то не торопился эти мечты воплощать. Зато хотя бы не махнул с самого начала рукой на супружеские обязанности. Сбегали из семей и люди покрепче, а он терпел.