– Что случилось? Что-то случилось…
Он вытер нос рукавом, и Рэйчел увидела засохшую кровь на тыльной стороне ладони. Она взяла его руку в свою – холодная как лед.
– Твои руки. У тебя кровь…
– Не моя…
– А чья? Лью? Ты пугаешь меня.
– Баркера. Он настоял на том, чтобы отвезти меня… не надо было соглашаться… пуля предназначалась мне.
– Какая пуля?
– Того парня, которому я дал умереть.
– Кому ты дал умереть? Какой парень?
– Парень, который застрелил Баркера… Парень, который сказал, что знает Фриду…
Рэйчел не поспевала за этими скачками.
– Не ждал опасности. А она все время была тут, прямо у меня под носом. Прямо в моем доме.
Она заставила его повернуться, посмотреть на нее. В этом разбитом, сломленном Льюисе было что-то гипнотизирующее.
– Я погнался за ним… мог спасти. Но дал ему умереть… Я хотел, чтобы он умер… не только за Баркера… но и за Майкла… за все. – Льюис вытянул руки с засохшей бурой кровью Баркера. – Я избрал неверный курс, Рейч. Повесил флаг не на ту мачту. Бернэм был прав… Если всем веришь, кто-то за это заплатит.
Рэйчел взяла его лицо в ладони:
– Не говори так…
– Но ты же знаешь, что это правда. Скажи мне… Рейч. Скажи. Я был слишком доверчив? – Он заглянул ей в глаза.
– Да… – Рэйчел пробежала пальцами по его лицу, убирая назад волосы. – Но… мне надо, чтобы ты… снова поверил… Ты нужен мне, Лью… – Она поцеловала его в лоб, прижимая губы и нос к его коже, вдыхая его.
– Прости.
– Это я должна просить прощения. И я прошу. Прости меня.
– Жалкая же мы парочка.
Рэйчел притянула его голову к груди:
– Отдохни.
Льюис опустил голову, и она обняла его, медленно укачивая. Рэйчел не видела мужа плачущим. Он как-то сказал, что она выплакала все за них обоих. Она тихо покачивала его, и он испустил чуть слышный, долгий стон. Она никогда не думала, что в нем прячется этот звук, но узнала его. То была скорбь по их сыну.
Льюис не мог заставить себя выбраться из постели, но и спать тоже не мог. Шок и нервное истощение парализовали его, отвращение к себе и странное, почти приятное отчаяние не давали уснуть. Какой-то мудрец сказал, что и праздные, и трудолюбивые в смерти равны, так зачем стараться? Будет он лежать или метаться, результат один. И действительно, памятуя о том, чем он занимался в последнее время, разумно предположить, что для мира будет только лучше, если он так и останется навеки в постели. И дела, и люди требовали жизненной стойкости и терпения, которых у него больше не было, и веры, которая для него исчезла. Куда легче разрушать, чем строить: город, поднимавшийся тысячу лет, можно стереть с лица земли за день; жизнь человека – оборвать в долю секунды. С течением лет Эдмунд и его дети узнают названия самолетов, танков, сражений и вторжений и с легкостью будут вспоминать жестокости века и имена тех, кто их совершил. Но сможет ли кто-то из них назвать хоть одного, кто заделывал бреши или укреплял разрушенные стены?
Льюис лежал, теша себя этими мыслями и даже находя в них удовлетворение. Возможно, он ошибся с выбором профессии. Ему следовало стать поэтом или философом или, может, нигилистом.
В комнате ощущался запах дегтярного мыла. Он поднял руку и увидел, что Рэйчел смыла кровь с его пальцев, а также сняла с него сапоги и расстегнула рубашку. И открыла шторы. Пылинки танцевали в лучах света. Должно быть, он все-таки спал, потому что ничего этого не помнил. Помнил только, как Рэйчел обнимала его у рояля, гладила по лицу, разглядывала его, как вновь обретенное сокровище. И что же сделало его вдруг таким привлекательным и дорогим? Не то ли, что его чуть не убили? Она сказала, что совершила ужасную ошибку. Сказала, что нашлась жена герра Люберта. А потом, без всякого перехода, без мягкой подстилки из нежностей, сказала, что любит его, – такими словами она никогда легко не бросалась и последний раз произносила их… он даже не смог вспомнить когда.
Дверь открылась, и вошел Эдмунд с завтраком: вареное яйцо в серебряной подставке, ломоть хлеба и чашка чая. Он ступал осторожно, сосредоточившись на том, чтобы не пролить ни капли. Льюис сел и подтянул ноги повыше, освобождая место для подноса. Поясница болела, а подколенные сухожилия ныли после погони.
– Мама велела разбудить тебя в полдень. Напомнить, что тебе надо ехать в штаб-квартиру.
– Уже полдень? Надо же.
Эдмунд ждал.
– Ты не хочешь яйцо? Я сам сварил. Грета показала мне как.
Льюис поднес нож к острому концу яйца, потом вспомнил и перевернул яйцо тупым концом вверх.
– Мама тоже разбивает с тупого конца. И я. Мы все разбиваем с тупого конца.
Льюис разбил скорлупу, отломил кусочек хлеба и обмакнул в полужидкий желток.
– Отлично. Как раз как я люблю.
– Герр Люберт разбивает с острого конца. И Фрида. Интересно, а как миссис Люберт?
– Скоро узнаем.
Льюис вымакал хлебом желток, потом взял ложечку, чтобы выскрести белок.
– Папа? Если думаешь что-то плохое, это все равно как если б ты взаправду это сделал?
Вопрос из тех, что требуют правильного ответа.
– Когда как. Приведи пример.
– Ну, когда тебя вчера чуть не убили, я подумал… я обрадовался, что капитан Баркер умер вместо тебя. Хоть мне и жалко его.
Льюис отставил поднос в сторону, привлек к себе сына и поцеловал, промахнувшись мимо лба и попав в переносицу, когда Эдмунд попытался смущенно вывернуться.
– Это плохо?
– Это не плохо, Эд. Плохо, что ты оказался в таком положении, когда пришлось так подумать.
– А у тебя бывают плохие мысли?
– Да. У меня бывают плохие мысли. Сегодня уже было несколько.
– Очень плохие?
– Я подумал, что могу не вставать. Потому что, встану я или нет, разницы никакой. Я больше не хотел помогать людям. Я начал думать, что это ничего никому не даст – ни мне, ни кому-то еще. Я не хотел помогать Германии. Или англичанам. Или герру Люберту. Или Фриде. Или маме. Или тебе. Или себе. Я хотел сдаться. Вот так. Ты считаешь, что это плохо?
– Но ты ведь этого не сделаешь, нет? Ты не такой, – убежденно произнес Эдмунд.
– Нет.
– Ты знал, что Фриду арестовали?
– Не знал.
– А знаешь, что с ней сделают?
– А что, по-твоему, им надо сделать? – спросил Льюис.
Эдмунд задумался.
– Если бы они узнали, что ее мама жива, ее могли бы отпустить.
Разведке такой мальчишка мог бы пригодиться, подумал Льюис. Сэкономил бы им месяцы и горы бумажной работы. Ему захотелось еще раз поцеловать Эдмунда, обнять его так, как обнимал, когда сын был совсем маленьким. Но два поцелуя в день… пожалуй, многовато.