Теперь, когда у него есть винтовка, никакого разговора не получится.
Доверься мне.
– Никто не видел, как ты пришел?
– Он даже меня не слышит, мама. Как же он услышит тебя?
Дай ему увидеть меня.
– Что это ты там бормочешь? – спросил Альберт.
– Ничего.
– Как же. Бормочешь что-то сам себе. Опять с мамой разговариваешь?
– Нет.
– Разговариваешь. Я слышал, как ты называешь ее.
Дай ему увидеть меня. Сейчас же.
Альберт поднялся и двинулся на Ози, продолжая целиться, регулируя оптический прицел.
– Она хочет поговорить с тобой, Берти. Ты для нее все тот же мальчик, который улыбался и смеялся и собирал все бутылки в Хаммербруке. Она знает, что ты видел худое, но думает, что этот план, навредить томми, это плохой план. Пусть это будет какой-нибудь русский. Или француз. Или какой-нибудь вшивый депортированный из Силезии.
– Она так говорит, да?
– Да. Подойди, Берти. – Ози поманил его к чемодану. – Подойди и посмотри.
Альберт подошел.
– В нижнем отделении.
Дулом винтовки Альберт приподнял перегородку. В нижнем отделении лежали голова и верхняя часть туловища – наполовину скелет, наполовину мумия, ссохшееся, обгорелое тело, облаченное в пожелтевшее от времени крестильное девичье платьице. Череп был серо-коричневый, с остатками темных волос. Он походил на охотничий трофей.
– Bombenbrandschrumpffleisch
[75], — сказал Альберт. – За каким чертом оно тебе?
– Это мама. Посмотри, Берти. Это же наша мама. Я нашел ее возле кофейной фабрики Вандерштрассе. Через три дня после большого пожара. Мне пришлось надеть на нее это платье. Она была голой. А это плохо. И часть ее отломалась. Это все бомбы томми.
Альберт смотрел на кукольный скелет:
– Это просто какой-то старый труп.
– Это она. Посмотри. Видишь, что у нее на шее? – Ози указал на серебряную цепочку и расплавленный крестик. – Она хотела увидеть тебя, Берти. Если ты послушаешь, то услышишь, как она говорит… Ты можешь услышать ее. Знаешь, что она говорит? Она говорит: “Положи винтовку. Прости зло”. Она так всегда говорила. Разве ты ее не слышишь, Берти?
Альберт все смотрел на страшное содержимое чемодана, губы его кривились в гримасе отвращения.
– Ты слышишь? – повторил Ози. – Она говорит.
– Ты чокнутый. Тебе просто мозги отшибло! – Альберт схватил брата за ворот провонявшей дымом куртки и подтянул к себе, лицом к лицу. – Ты, тупой идиот с расплавившимися мозгами! Она мертва. Мертва! Мертва! Мертва! Мертва!
Но Ози не сдавался:
– Ты знаешь, что она права.
– Нет! Она не права, потому что она мертва. Она ничего не знает, потому что мертва. Она не разговаривает, потому что мертва. Ее нет. Она умерла!
– Но она… она бы так сказала.
– Нет, не сказала бы. Она хотела бы, чтобы я сделал это. И Герхард хотел бы, и все мои друзья хотели бы, и вся наша родня – двоюродные братья и сестры, тети и дяди. Она послушала бы меня… не тебя. Она всегда меня слушала. Я был ее любимчиком. А ты был уродом и родился в мешке!
– Она говорила, это к счастью.
– Да она даже не хотела тебя! Я слышал, как она говорила отцу. Ты был ошибкой. Случайностью…
Альберт оттолкнул брата от чемодана-катафалка, вынул труп, легкий и ломкий, как плетеная птичья клетка, и шагнул к камину. Одно ребро упало на пол. Ози кинулся к нему, схватил и сунул за пояс.
– Что ты делаешь, Берти? Не ломай ее.
Альберт высоко поднял труп и швырнул в огонь. Сухая ткань крестильного платьица вспыхнула как бумага. Ози попытался выхватить тело из огня, но Альберт оттолкнул его и, загородив камин, смотрел, пока кости не рассыпались и их мать не обратилась в пепел.
– Ты точно не против побыть здесь… пока я съезжу в Киль? Навестить Бакменов?
– Ну конечно, мама. Ты уже три раза спрашивала меня за это утро.
Оказывается, роману на стороне необходимы подпорки из лжи, которые должны поддерживать его, пока сооружение – как она полагала – не обзаведется фундаментом. Каждый день требовалось добавлять еще одну подпорку. И самым тяжелым испытаниям на прочность конструкция подвергалась в общении с Эдмундом.
– Я не поеду, если ты не хочешь.
– Со мной все будет отлично.
– Ты будешь хорошо себя вести? Далеко от дома не отходи. И слушайся Хайке и Грету, договорились?
– Да.
Она не удержалась и дотронулась до его лица, до милого мягкого пушка на щеках, который когда-нибудь превратится в щетину.
– А можно я покажу Фриде кино? – спросил Эдмунд. – Она сказала мне, что ей нравится Бастер Китон.
– Конечно. Я рада, что она стала дружелюбнее.
– Раньше она ревновала. Наверное, потому, что у нее нет мамы.
Слышать такое от сына было приятно.
– Мам, это правда, что говорят? Что будет еще одна война?
– Уверена, что не будет.
– Папа старается не допустить, чтобы это случилось?
– Да. В некотором роде.
– А ты скучаешь по папе? Его так долго нет.
Прозвучало достаточно невинно, но Рэйчел приходилось думать о подпорках.
– Скучаю. Очень. – И, сказав это, она поняла, что не так уж и соврала. – А почему ты спрашиваешь?
– Просто ты больше не кажешься несчастной.
Рэйчел не сомневалась, что бесхитростная проницательность Эдмунда – это не обычное детское свойство, но своего рода побочный результат ее собственных ошибок и слабостей, приобретенный талант. И волей-неволей задалась вопросом, не пошло ли ее невнимание ему на пользу.
– Мам?
– Да?
– Как ты думаешь, герр Люберт чист?
– Уверена в этом.
– Не как герр Кениг.
В дверь позвонили.
– Нет, не как герр Кениг.
– Значит, ничего, если герр Люберт мне очень нравится?
– Конечно. Я открою.
На пороге стоял раскрасневшийся от мороза капитан, в руках он держал коробку, на которой сверху лежал сверток, а на нем – пачка писем. Его “фольксваген” урчал на подъездной дорожке. Рэйчел прежде с ним не встречалась, но догадалась, кто это, благодаря описаниям Льюиса.
– Миссис Морган?
– Да.
– Капитан Баркер. Заместитель вашего мужа.