– У вас чудесный дом, герр Люберт.
Немец благодарно поклонился.
– Он слишком большой для меня… для моей семьи, – продолжал Льюис. – И он определенно больше того, что есть у нас в Англии.
Люберт ждал, в глазах его появилось новое выражение.
Льюис еще раз посмотрел на реку, катящую свои воды к их “общему” морю, по которому уже направлялась сюда его семья, так долго жившая вдалеке.
– Мне хотелось бы предложить вам иное решение.
2
– “В чужой стране вы встретите чужих людей. Держитесь подальше от немцев. Не гуляйте с ними, не здоровайтесь за руку, не заходите в их дома. Не играйте с ними и не участвуйте ни в каких совместных мероприятиях. Не старайтесь быть добрыми – это воспримут как слабость. Пусть немцы знают свое место. Не выказывайте ненависти – это им только льстит. Держитесь бесстрастно, корректно, с достоинством. Будьте сдержанны и немногословны. Не вступайте в нефро… нефо… неформальные отношения…” Неформальные? – повторил Эдмунд. – Мам, а что это значит?
Рэйчел только дошла до той части, где рекомендовалось держаться “бесстрастно, корректно, с достоинством”, и пыталась представить, как демонстрирует эти качества в отношении неведомых немцев. Эдмунд читал “Вы едете в Германию”, официальный информационный буклет, вручаемый каждой направляющейся в Германию британской семье вместе с кучей журналов и пакетами со сладостями.
Попросив сына прочесть буклет вслух, Рэйчел преследовала сразу две цели: пусть он узнает о мире, в котором они скоро окажутся, а она, пока Эдмунд занят чтением, поразмышляет.
– Ммм?
– Здесь сказано, что мы не должны вступать с немцами в неформальные отношения. Что это значит?
– Это значит… быть дружелюбными. То есть нам не надо заводить с ними дружбу.
Эдмунд задумался.
– Даже если нам кто-то нравится?
– У нас не будет с ними никаких дел, Эд. И тебе не нужно ни с кем дружить.
Но любопытство Эдмунда было подобно Гидре: стоило отрубить голову последнего вопроса, как вместо нее выросло три других.
– Германия будет как новая колония?
– Ну, отчасти.
Как не хватало ей в последние три года поддержки Льюиса, чтобы отбиваться от вечных вопросов. Живой, острый ум Эдмунда требовал от противника столь же острой рапиры и надежного щита. Но Льюиса рядом не было, а ее заботливое и внимательное “я” на какое-то время взяло тайм-аут, и от вопросов сына Рэйчел, погруженная в собственные мысли, отделывалась рассеянными кивками. Привыкший к отстраненности матери Эдмунд повторял все дважды, будто разговаривал со старенькой глуховатой тетушкой, которую полагается развлекать беседой.
– А им надо будет учиться говорить на английском?
– Наверное, Эд. Наверное, придется. Почитай еще.
– “Встречая немцев, вы можете подумать, что они такие же, как мы. Они и выглядят как мы, хотя есть и более крупные, плотные, светловолосые мужчины и женщины, особенно на севере. Но это только внешнее сходство, в действительности они другие”. – Эдмунд с видимым облегчением кивнул, но следующий абзац снова озадачил его. – “Немцы очень любят музыку. Бетховен, Вагнер, Бах – все они были немцами”. – Он остановился в явном смущении: – Это правда? Бах был немцем?
Бах был немцем, но Рэйчел поймала себя на том, что не хочет этого признавать. Все прекрасное, конечно же, должно быть на стороне ангелов.
– Германия была тогда другой, – сказала она. – Продолжай. Это интересно…
Буклет будил в ней какое-то первобытное и уже забытое чувство собственной правоты: что бы там ни говорили, но немцы – зло. Истина эта помогала в военные годы переносить лишения, а после окончания войны она объединила всех, удержав от выяснения отношений. Только Германия виновата во всех тех бедах, что продолжали происходить в мире, – в неурожае, высоких ценах на хлеб, распущенности молодежи, отказе людей от веры. Какое-то время Рэйчел даже призывала на помощь эту аксиому, чтобы справиться с собственными неурядицами.
Но одним весенним днем 1942 года бомба, случайно упавшая с “хейнкеля 111”, возвращавшегося после налета на нефтеперегонный завод в Милфорд-Хэвене, убила ее четырнадцатилетнего сына Майкла, разрушила дом сестры, саму Рэйчел тряпичной куклой швырнув на пол. И пусть Рэйчел выбралась из-под руин целая и невредимая, какая-то духовная шрапнель, невидимая хирургам, засела в ней, отравляя чувства и мысли. Эта нелепая бомба обратила ее веру в пыль, оставив в голове звон, не умолкший с окончанием войны, но ставший лишь громче.
И пусть у многих ее знакомых потери были еще страшнее – у Блэйков оба сына погибли при высадке в Нормандии; Джордж Дэвис, вернувшись из плена, узнал, что жена и двое детей погибли во время воздушного налета на Кардифф, – их скорбные повести не несли никакого утешения. Боль всегда остается с тобой, и равноправие в страданиях не уменьшает ее.
Оставалось лишь винить и ненавидеть немцев, но это больше не приносило облегчения. После того взрыва Рэйчел долго смотрела в небо через дымящиеся стропила, представляя, как смеются возвращающиеся в Германию летчики. Но что толку винить людей, всего лишь исполнявших приказы? Она тогда попыталась сконцентрироваться на их ненавистном лидере, но тут же решила, что это предательство по отношению к сыну – думать не о нем, а об этом человеке.
Через несколько недель, когда эмоциональное онемение прошло, Рэйчел обнаружила, что больше не может молиться, а следом пришел неожиданный вопрос: а есть ли вообще Бог? Бог, который, как она считала, всегда был на ее стороне, теперь представал перед ней исключительно в образе фюрера. Это была не реакция верующего, ведь чтобы ненавидеть Бога, нужно верить в него, нет, то было сомнение в самом его существовании. Слова преподобного Принга – “познание горя укрепляет нас” – лишь подкрепляли непривычное ощущение божественного отсутствия. Когда священник попытался утешить ее словами о том, что Господь тоже потерял сына, она с неожиданной резкостью ответила: “И через три дня вернул его себе”. Обескураженный священник не сразу нашелся с ответом, а потом как можно проникновенней сказал, что вера в то воскрешение есть надежда. Рэйчел покачала головой. Она видела, как извлекают из-под обломков изуродованное тело сына, видела его невинное, серое от пыли, мертвое лицо. Для ее Майкла никакого воскрешения не будет.
В суровые времена жалость к себе – продукт самого строгого рациона, предаваться ей на публике недопустимо. И тем не менее ощущение несправедливости войны, осознание, что все ее грехи несопоставимы с наказанием, не покидало Рэйчел. И поскольку она больше не могла возложить ответственность на Бога, Рэйчел вернулась на землю и нашла виновного там. И оказался им вовсе не тот, кто был первым на очереди. Поначалу она пыталась не давать ходу этой мысли, считая ее симптомом “расшатанных нервов”, как выразился доктор Мейфилд. Когда все случилось, муж – он вел праведную, героическую войну – был далеко, обучал новобранцев в Уилтшире. Хотя именно Льюис настоял, чтобы Рэйчел с мальчиками перебрались из Амершама на запад, “подальше от бомб и целей люфтваффе”, он не был виновен в том, что немецкий летчик, торопясь домой, сбросил бомбу точно на их дом. Но скорбь, смешавшись со старыми затаенными обидами, способна выпустить на волю стайку назойливых мыслей, которые трудно загнать потом в клетку. Давая волю своему горю, Рэйчел неизменно видела лицо мужа, а его отсутствие лишь усугубляло его вину. Если уж и винить кого-то, то только Льюиса.