Когда Клемане отошла метров на тридцать, я пустился следом. Вскоре мы выбрались на открытые просторы площади Жоффра. Дойдя до Эколь Милитер, стены которой были помечены пулями, я ускорил шаг, чтобы не потерять ее в одном из крошечных переулков, что вели к ее облупленной porte-cochère
[30].
Я дал ей немного времени, чтобы ввести код домофона, зайти в подъезд и закрыть за собой дверь.
Намереваясь отправиться к мосту Бир-Акем, минутой позже я прошел мимо подъезда. Взглянув через дорогу, я увидел, что Клемане стоит в проеме, придерживая левой рукой входную дверь. Поймав ее взгляд, я остановился.
Наши глаза встретились, точно так же, как это случилось в метро. Девушка вскинула руку и помахала, приглашая меня за собой.
Войдя, я словно провалился в другой мир, но чувство это было знакомым: нечто подобное я уже испытывал дома – например, прогуливаясь в медине, а еще когда Лейла открывала мне ворота в свой парк-сад.
Не говоря ни слова, Клемане повела меня в дальний угол мощеного внутреннего дворика – к распахнутой двери, ведущей на старинную каменную лестницу. Лифта в доме не было. Двумя пролетами выше девушка остановилась и стала звенеть ключами у широкой двустворчатой двери.
За ней оказался коридор с деревянным паркетом, а дальше – гостиная, куда Клемане меня и отправила, молча указав пальцем на свободный стул. Некоторое время я сидел и слушал, как где-то на кухне шумит чайник и звонко стучит фарфор. Из гостиной открывался вид на внутренний двор; рядом с окном стояла швейная машинка. Вся мебель была очень старой. Хорошенько осмотревшись, я понял, что не вижу ни одного электронного устройства: ни телевизора, ни музыкального центра, ни роутера – ничего.
Минуту спустя Клемане вернулась с подносом, на котором стояли две фарфоровые чашки почти бесцветного чая и сахарница. Поставив поднос, девушка включила две настольные лампы, но света они давали совсем немного. Она уже сняла пальто и маленькую шляпку и осталась в том самом нежно-голубом платье; ее острые колени были затянуты в капроновые колготки медового цвета. Из маленькой шкатулки на столе она взяла сигарету и, прикурив, выпустила изо рта дым. Она сидела напротив, положив локти на бедра.
Наконец она нарушила молчание. Немного склонив голову к плечу, спросила:
– Чего ты хочешь?
Я был поражен.
Сказала она ровно следующее: «Qu’est-се que tu veux?» To есть вместо vous — обращения, которое обычно ожидаешь услышать от незнакомого человека, – она использовала фамильярное tu. По всему получалось, что либо она мне грубила, либо считала меня ребенком.
Но, судя по интонации, там было что-то совсем другое. Какая-то искренняя доброта. Она спрашивала не как продавец в магазине, подлетающий со словами: «Вам помочь?» Нет, эта девушка как будто предлагала нечто большее: «Я дам тебе все, только скажи, чего ты хочешь». Может, ее вопрос носил философский характер и подразумевал не «чего ты хочешь от меня», а «чего ты хочешь от жизни»?
Теперь мне трудно поверить, что она сумела все это выразить одним-единственным вопросом, но тогда – тогда я был готов поклясться, что услышал в ее голосе особую нежность.
За всю мою короткую жизнь никто не разговаривал со мной так, как она. Вплоть до этого момента мне постоянно приходилось стараться, надеяться, расстраиваться; я убедил себя, что огорчения – неотъемлемая часть существования. В поисках счастья я натыкался лишь на сбои в фундаментальной программе бытия, из-за которых оно – счастье – было попросту невозможно.
Я взял в руки чашку: внутри плавали какие-то листики и стебельки и очень много мяты – что-то подобное мы пили дома. Напиток оказался горячим и сладким.
В комнате тикали часы. Я думал, как мне лучше ответить и что у нее попросить.
В конце концов я понял, что могу сказать лишь одно. Правду.
– Я хочу смотреть на тебя.
Конечно, на самом деле я выразился иначе, ведь и я тоже разговаривал по-французски. Вот что я сказал: «Je veux te regarder».
Добравшись до слова «te»
[31], я почувствовал, будто сиганул в пропасть со скалы. Оно надолго повисло в воздухе.
Девушка и глазом не моргнула:
– Comme tu veux
[32].
Затем она подалась вперед и протянула мне шкатулку с сигаретами. Я взял одну, без фильтра, и прикурил от настольной зажигалки. В этом доме все было не так, как у Ханны.
Прошло какое-то время. Трудно сказать, сколько именно: может, час, может, намного меньше. Девушка говорила. Я так ничего у нее и не спросил, но по комнате разносился звук ее низкого голоса. Она рассказывала какие-то байки из своего прошлого, но совсем не так, как это делала Ханна, когда вдруг вспоминала реальный случай из истории. Что-то про ее отца и какой-то город по имени Аннаба, про ее мать и сестру и про то, как они жили в Париже, про строгую школу на рю де Вожирар… Слушал я, конечно, вполуха и лишь пристально наблюдал за каждым ее движением – необычным и все же таким знакомым. Ее волосы едва заметно сияли в свете низких настольных ламп. Большие темные глаза напоминали глаза олененка. Не в том смысле, что она походила на животное. Нет, просто во взгляде у нее читались покорность и терпеливость.
В какой-то момент мне все-таки удалось сосредоточиться на ее словах: «…как раз в квартире, где мы сейчас с тобой и сидим. Как же давно это было. В два часа ночи в дверь постучал полицейский. Мой друг знал его в лицо, потому что часто видел на авеню Боскет. Он попросил показать документы, а потом велел одеваться. Выйдя из дома, они спустились по улице и повернули на бульвар, где стояла небольшая арена – купол из голубого стекла, под которым часто проходили спортивные мероприятия. Мой друг послушался, потому что ему нечего было бояться. Правда, он долго не мог сообразить, кому понадобилось устраивать спортивное мероприятие посреди ночи.
В Париже никогда прежде не случалось ничего подобного. Все зрительские места были заняты. Там были семьи с пожилыми родителями и с маленькими детьми, были молодожены и одиночки – такие, как мой друг. Кто-то лежал на стульях, кто-то – прямо на спортплощадке. Но никакого зрелища никто давать не собирался. На протяжении пяти дней под куполом не прошло ни одной велосипедной гонки, ни одного футбольного или боксерского матча, туда не приходили клоуны и жонглеры. Никому так и не объяснили суть происходящего. Полицейские заколотили все двери. Людям не давали воды и еды. На велодроме их были тысячи: старые и молодые, бедные и богатые – все очень разные, но кое-что общее у них все-таки было. У всех на верхней одежде была нашивка – желтая звезда.
На пятый день полиция наконец решила их переместить. Пленники уже начали умирать – в основном от жажды. Офицеры сгоняли всех в кучу и рассаживали по бело-зеленым автобусам; в любой другой день точно такие же автобусы могли бы развозить людей на работу, но в тот день все было иначе. Их отвезли в лагерь на севере города, в место под названием Драней. Пекари, портные, финансисты, старики, бездомные, юристы, дорожные рабочие, юные невесты, офисные клерки, дети – кого там только не было. А потом их посадили на поезда и отвезли в Польшу – там их было проще убить».