Кстати, золото украшало Риточку не только извне. Оно было и внутри. В виде золотого характера и кое-чего еще. Но об этом чуть позже.
12. «Просто кусок жизни ломкой» (с)
Тот памятный переезд в очередной город совпал с днем рождения отца нашего родного, шпреха Давида Вахтанговича. Труппа передвижки № 13 ответственно и тщательно готовилась к юбилею.
Здесь следует немножко рассказать о шпрехе. Кто видел знаменитого голливудского араба, актера Омара Шарифа? Вот. Вы, собственно, видели Давида Вахтанговича, потому что сходство было поразительным. «Золото Маккены», добрый американский вестерн, перемонтированный, – ужас, там грудь женскую обнаженную показывали аж секунд пять! – и переозвученный, один из немногих, доступных тогда советскому зрителю, не так давно показали во всех кинотеатрах страны. Обаятельный красавец и гангстер-неудачник Колорадо висел в виде портрета из «Огонька» над каждым вторым девичьим столом. У моей подружки Ирки, например, разбойник Колорадо расположился на стене прямо рядом с портретом холодного прибалта Ивара Калныньша и давал, на мой взгляд, Ивару сто тыщ очков вперед.
В сентябре того же года, уже во время гастролей в Сухуме, на моих глазах две отдыхающие дамы пытались взять у нашего Вахтанговича автограф, предварительно остолбенев от восторга, очень стесняясь и сомневаясь. Как объяснить иностранцу, чего от него хотят? Языковой барьер же! Да и можно ли? И вообще, что делает капиталистический актер на советском курорте? Но искушение было сильнее, и они приблизились. Блондинка оказалась побойчее шатенки, достала блокнотик и почему-то почти шепотом обратилась к спокойно курящему трубку Давиду Вахтанговичу:
– Товарищ… ой, сэр… Мистер Шариф… Господин Омар!
На Омаре бедолага перешла на дискант. Давид Вахтангович оторвался от созерцания моря и обернулся:
– Прошу прощения, это вы мне?
Его отличный русский с легчайшим грузинским акцентом враз разрушил мечту. Дамы отпрыгнули с оскорбленными лицами и мгновенно смешались с курортной толпой. Вахтангович невозмутимо пожал плечами, убрал трубку в специальный замшевый мешочек и пошел плавать свои ежедневные три километра. Родившийся у моря, оторванный от него кочевой жизнью артиста, он очень скучал по Большой Воде и сейчас не пропускал ни единого дня, плавал в любую погоду, даже в шторм.
Наш Дава (так его ласково называл старый друг, директор Барский) был необыкновенно красив. Среднего роста, с глубоким бархатным баритоном, с густющей шевелюрой темных с проседью волос, с печальными и умными глазами мудреца, ироничный и мягкий, строгий и бесконечно добрый, сохранивший прекрасную фигуру гимнаста в свои пятьдесят пять лет, инспектор манежа вызывал всеобщее восхищение. Я любила его благодарной любовью ученицы, бесконечно уважала за профессионализм и преданность цирку, тайно жалела и восхищалась силой его духа.
Давид Вахтангович женился только один раз, что само по себе большая редкость для цирковых с их специфическим отношением к браку и образом жизни, отнюдь не способствующим витью семейных гнезд и строительству семейных же очагов. Женился довольно поздно, но зато на той, которую ждал много лет. Я слышала еще дома, как Барский однажды рассказывал маме эту прекрасную и трагическую историю, и не забыла ни единой буквы:
– Она была такая… ну, как свечка в ночи: маленькая, горячая, смуглая. Огромные черные глаза, гибкая, с низким голосом, наполовину аварка, наполовину еврейка, сумасшедшая смесь норова и терпения. Первый муж, студенческая любовь, оказался канонической сволочью, «пил, бил, гулял», а она молчала, никому не рассказывала, стыдилась. Давид ее с училища любил, а она за этого козлину почему-то пошла, промучилась с ним чуть ли не десять лет… Да ты его знаешь, Дина, – и Юрий Евгеньевич назвал фамилию артиста, которую даже я слышала из телевизора не один раз.
– Как-то они случайно в одной программе оказались, и после первого же выходного Давид Янку увидел с синяками на лице. И на следующий день увез ее к своим родителям, в Аджарию. Разразился грандиозный скандал, покинутый придурок помчался в парткомы и месткомы, к папаше своему, почти всемогущему, но Даве и Янке уже плевать было. Янка стремительно развелась, все оставила козлу тому – квартиру в Москве, что ее родители построили, дачу, все свои цацки. Давид запретил даже платья-шубы брать, заехал только за семейными фотоальбомами и за старым Янкиным псом.
Лечил потом ее от нервного расстройства долго, отогревал, к своей прабабке столетней в горы отвез на все лето, ожила Янка, снова засветилась этим волшебным тихим светом. Очень счастливые они ходили, все время за руки держались, как будто боялись расцепиться хоть на секунду… Мы все любовались и через плечо сплевывали. На манеж она не вернулась, просто ездила с Давой, ни на день не расставались, никогда. А потом и сына родила, тут уж полное счастье приключилось. Марк у них славный получился, умный, послушный, красивый, добрый мальчик, талантливый очень, сильный и бесстрашный. Как все родившиеся в опилках, с отцом на манеж с детства выходил, а в пятнадцать Давид его в номер ввел, и взлетел Марик под купол.
На окончание школы подарили ему поездку в Домбай, всей родней отправились туда. Через неделю пацаны, Марк и двоюродный брат его, девочек и какого-то парнишку из Москвы, с которыми там познакомились, решили покатать-удивить. Ключи стащили, угнали вечером «шестерку» одного из дядьев и на выезде из Домбайской долины, на слепом повороте, ушли с сорокаметровой высоты в пропасть. Пятеро детишек, никому семнадцати не исполнилось… Марк за рулем был, как потом выяснилось.
Я Давида не видел с того страшного мая года три, он на звонки не отвечал, на письма тоже. И никто из наших его не видел, Давид после похорон сына остался в своем доме в Кобулети, родители совсем плохие были, умерли вскоре один за другим, гибели внука любимого не пережили. А потом и Янка угасла. У брата Давида трое сыновей, младший с Марком в машине был. Страшное горе, но двое старших живы, есть за что зацепиться, а у Янки, потерявшей единственное дитя, совсем свет померк перед глазами. Никакого диагноза не было, только лишь тедиум вите, отвращение к жизни. Не поднималась с постели, не ела ничего и даже воду не пила. Я уж не выдержал, помчался к нему, когда узнал от кого-то из наших, но Дава даже калитку мне не открыл. Очень спокойным, мертвым совершенно голосом сказал из-за ворот: «У меня год траур будет, Юрка. Не приезжай, не надо. Я вернусь. Потом. Не волнуйся. Теперь не волнуйся, друг».
И вернулся. Седой весь, такой, как сейчас ты видишь. Напились мы с ним страшно, по-черному напились, он заплакать смог и мне все рассказал. Под купол не полез больше (иногда руки начинали дрожать крупной дрожью, чашка с кофе расплескивалась наполовину в такие минуты, и головные боли страшные появились, сдал он сильно), курсы в Москве закончил, стал одним из лучших шпрехшталмейстеров Союзгосцирка. Мы никогда больше с ним не говорили ни о Марке, ни о Яне, ни о стариках. Я в Главке договорился, что постоянным шпрехом Давид у меня в передвижке станет. Пошли навстречу, спасибо им, я получил возможность каждый вечер ходить к его вагончику ночью и прислушиваться под окном: как он там? Долго ходил, Дина, а когда Давид через пару лет впервые улыбнулся, я в одну харю надрался, как биндюжник, от радости надрался. Понял: будет жить мой друг. Так и ездим вместе с тех пор.