В стоячей воде, между крошкой мелкого льда, теснятся льдины. Раздвигая их носом, идет туристический катер. На длинном пирсе – очередь.
Обогнув торговый центр, она выходит на площадь. За деревянными воротами множество расписных палаток – это рождественская ярмарка. Пахнет жареным мясом и горячим вином. В яркие кружки разливают глинтвейн, пунш и грог, тут же продают жареные сосиски, грибы в сметане, квашеную капусту и запеченную в фольге картошку. Горелками плавят сыр, пекут блины, вертят на решетках сосиски. Дальше витрины с имбирными пряниками, горячими пончиками, марципанами, шоколадом, за ними ряды елочных игрушек, колокольчиков, деревянных шкатулок, открыток, вязаных шапок, носков, украшений, сырных досок и всего того, что можно дарить друг другу в Рождество.
Играет музыка, вертится карусель, и так же весело, как было вчера. Люди улыбаются, и никто на нее не обращает внимания. Часы бьют ровно два, святые на ратушной башне едут по кругу. Автобус выпускает компанию туристов, и она на секунду теряется среди этих огромных людей в теплых шапках. Они говорят на неизвестном языке, машут большими ладонями и ходят, широко расставляя ноги в ботинках со шнуровкой на крючках. Вот они, склоняя головы в проеме, входят в павильон елочных игрушек, и она пугается за хрупкое стекло. В другой раз она бы вмешалась, но сейчас ей не до них. Она бежит к ратуше. Скорее, скорее. И вот она уже стоит где нужно, у больших деревянных дверей. На ней короткое пальто не по сезону, и куда-то затерялись перчатки. Карманы неглубокие – “для фасона”, как говорит Нэлли. Хлопья снега падают на лицо и тают, она слизывает с губ воду, а та сладкая. Среди проходящих ищет его лицо, но не находит. Как обидно, ей ведь холодно в этом летнем пальто. Чтобы согреться, она начинает танцевать. И все неумолимо портится. На нее смотрят не так, как раньше. Показывают пальцем, и кто-то нехорошо смеется.
А потом становится совсем плохо. Подъезжает машина, и ее окружают мужчины в форме. Кричат на немецком, потом на плохом английском, и все равно понять их невозможно. Она чувствует себя разбухшей от снега и усталости. Они потрошат ее сумку и машут перед ней чем-то, что вынули оттуда. А она все высматривает из-за них, чтобы не пропустить его, и на нее оглядываются те огромные люди. Мужчины в форме подталкивают ее к машине, но она не собирается уходить. Она ждет. Один тянет ее за руку, тянет больно, и она начинает танцевать яростно, чтобы всем стало понятно, что она против и никуда не пойдет. Тогда ее хватают двое и несут, а она визжит и машет ногами. Чем сильнее она вырывается, тем больнее ей крутят руки. В машине пахнет железом и едой. Везут куда-то далеко и оставляют на полу в комнате. Потом фотографируют, пачкают руки черной краской, прижимают пальцы к листам бумаги, женщина в резиновых перчатках вонючей жидкостью из бутылки смывает черное с рук. Все это очень и очень гадко.
Она морщится, перчатки пахнут ужасно, смывка тоже, женщина в перчатках злится. Потом ее спрашивают одно и то же, но она не отвечает, дышит в кулаки, потому что от смывки пересохли руки и бегут по спине мурашки. А странные люди, недовольные ею, орут и требуют написать что-то на разлинованной бумаге. Но это невозможно, так как слишком сухие пальцы и к тому же неправильная ручка. А потом кто-то толкает ее в плечо, и у нее начинается это. То, что они чаще всего разбирали с Нэлли, и то, что давным-давно не случалось. Она бьется о стол, о стены, о стулья, бьется сильно, с воем, чем попало. Только чтобы закончить все это. Чтобы этого больше не было. Откуда берется эта сила, она не знает, ее с трудом волокут по коридору несколько человек. Она кричит, в ней накопилось то, что никак не удержать внутри. И так много этого накопилось и так долго там сдерживалось, что потребовался выход. Нэлли учила ее выводить эту силу по-другому, но сейчас ей не до того, а еще она замерзла и устала, и они увезли ее от него. И теперь он не найдет ее у ратуши. Значит, ей нужно туда, и как можно быстрее, а для этого нужно очень постараться. Она кусает чью-то руку на своем запястье, и тогда ей делают укол.
Просыпается она совсем в другом месте, вокруг все белое-белое. На стуле у кровати спит отец. Голова закинута назад, рот открыт, так он похож на старика. Она пытается поднять руку, но руки ремнями пристегнуты к кровати.
– Какого черта!
Отец просыпается.
– Нэлли была права.
Она закрывает глаза, но отец все равно говорит. Ему нужно это сказать. А ей совсем не хочется это слышать. Но уши заткнуть нельзя.
– Я не хотел таблеток. Но Нэлли была права.
У него голос детский и невзаправдашний. И еще в его голосе есть страх. Никогда она раньше такого не слышала.
– Но сейчас мы все исправим. Все будет хорошо, вот увидишь. Сейчас тебе помогут. И все будет хорошо. Нэлли права. Она абсолютно права. Здесь все исправят.
Нэлли. Значит, все это они устроили вместе с Нэлли. Забрали у нее праздник и отправили сюда. Огромная Нэлли, в толстенных юбках из тряпок, которыми обивают кресла. Сама как диван, который поставили на попа. Один раз из-под юбки показались ее ноги в огромных черных ботинках. Она никогда не видела, чтобы Нэлли стояла или шла. Нэлли принимала пациентов сидя. Такой она ее и знала с тех самых пор, как впервые увидела. Мама тогда была еще жива. Уже лежала в клинике, но была еще жива. А ей тогда исполнилось двенадцать, и отец на день рождения подарил ей мобильный телефон. С телефона все и началось.
Наверное, через месяц раздался звонок, и она, смущаясь от неожиданного вторжения, робко отозвалась. В трубке нечисто, с помехами звучала музыка. Никто ничего не говорил – просто долго-долго, пока она не нажала кнопку отбоя, играла музыка. Она не поняла тогда, что это было, – решила, что это ошибка и просто где-то что-то не соединилось. Тогда она забыла про звонок, и забыла бы про него навсегда, если бы через два дня все не повторилось. Тогда она заволновалась и спросила несколько раз: “Кто это?” Трубка молчала, вернее нет, она отвечала все той же безликой музыкой. И так повторялось довольно часто. Один раз она услышала в трубке вместе с музыкой чье-то дыхание. И тогда ей стало страшно. По-настоящему страшно. Чудовищно страшно. С тех пор она боялась этих звонков. И скоро боялась уже всех звонков. Не могла притронуться к телефону и не могла рассказать отцу. И однажды во время такого звонка ей стало плохо, в ней родилась эта звериная стонущая сила, которая вырвалась из нее способом ужасным и диким. Так она попала к Нэлли.
Потом, уже после маминой смерти, кажется, даже на поминках, кто-то рассказал, что это мать звонила ей из клиники, хотела ее музыкой поддержать. Действительно, звонки прекратились.
А похороны и поминки были совсем некрасивым зрелищем. Хоронили маму в закрытом гробу. Так как труп сильно пострадал. Восьмой этаж, это высоко.
Потом дети ее спросили во дворе – и она ответила, как говорил отец, – что маму к себе на небо забрал Бог, а один пухлогубый мальчик спросил, сдерживая хохот: “Что? Забрал, а потом сбросил?” И все смеялись. Даже девочки. А она убежала домой и больше уже никуда не выходила. После школы сидела дома, а потом и вовсе перешла на домашнее обучение. После этого у Нэлли она стала бывать чаще, два раза в неделю – во вторник и в четверг.