– Ну мам. – Эмили умоляюще стискивает мое запястье.
Я как под кайфом. Тем более что в самом деле приняла таблетку. Перед сном выпила антигистаминное, потому что часто просыпаюсь между двумя и тремя часами ночи, обливаясь потом, а с таблеткой хоть сплю до утра. Таблетка подействовала, причем даже слишком хорошо, так что теперь никаким мыслям не пробиться сквозь запекшуюся корку сна. Тело мое не желает шевелиться. К рукам и ногам словно гири привязали.
– Мааааам, ну пожалуйста.
Господи, за что мне это, в мои-то годы?
– Сейчас, милая, минутку. Уже иду.
Я вылезаю из постели – ноги как деревянные, совершенно не желают сгибаться, – одной рукой обнимаю дочь за худенькие плечи, второй щупаю ей лоб. Температуры нет, но лицо мокрое от слез. Она так ревела, что даже топик промок. Я ощущаю эту сырость – смесь теплой кожи и печали – сквозь свою хлопковую ночнушку и вздрагиваю. В темноте чмокаю Эм в лоб, но натыкаюсь губами на нос. Эмили уже выше меня. И каждый раз, как я ее вижу, у меня уходит несколько секунд на то, чтобы приспособиться к этой перемене. Я рада, что она выше меня, в мире женщин высокий рост и длинные ноги – огромное преимущество. Но еще я была бы рада, если бы ей сейчас было годика четыре, чтобы она была совсем крохой и я взяла бы ее на руки и укрыла от всех невзгод.
– Что случилось? У тебя месячные начались?
Она мотает головой, и я чувствую запах своего кондиционера для волос, того самого, дорогущего, который я ей строго-настрого запретила трогать.
– Нет, я накосяяяячила. Он написал, что сейчас приедет. – И Эмили снова начинает рыдать.
– Не бойся, милая. Все в порядке, – успокаиваю я Эм и веду к дверям, ориентируясь на полоску света из коридора. – Что бы ни случилось, мы все исправим, я тебе клянусь. Все будет хорошо.
02:11
– Ты. Отправила. Фото. Своей голой задницы. Парню. Или парням. С которыми даже не знакома?
Эмили сокрушенно кивает. Она сидит на своем месте за кухонным столом с телефоном в одной руке и кружкой с Гомером Симпсоном, который произносит свое коронное “Д’оу!”; Эмили пьет горячее молоко, я же вдыхаю запах зеленого чая и жалею, что у меня в кружке не скотч. Или цианид. Думай, Кейт, ДУМАЙ.
Беда в том, что я даже не понимаю, чего именно не понимаю. Мы с Эмили как будто говорим на разных языках. Нет, у меня есть страничка на фейсбуке, я участвую в семейном чате в вотсапе, который завели для нас дети, и даже раз восемь писала в твиттер (один раз – после пары бокалов вина, что-то про Пашу из “Танцев со звездами”, до сих пор неловко), остальные же социальные сети как-то прошли мимо. И до этой самой минуты домашние мило подшучивали над моим незнанием. “Вы что, из прошлого? – повторяли нараспев Эмили с Беном, подражая ирландскому акценту героя их любимого сериала
[2]. – Мам, ты что, из прошлого?”
Они недоумевали, почему я годами упрямо храню верность первому своему мобильнику – крошечному куску серо-зеленой пластмассы, который уж если вибрировал, то казалось, будто у меня в кармане мечется мышонок. Набирая на нем эсэмэску (не то чтобы я каждый час кому-то отправляла сообщения, но все же), приходилось попотеть: чтобы на экране появилась буква, нужно было долго давить на клавишу. На каждой кнопке было по три буквы. Слово “привет” я набирала минут по двадцать. Экран с ноготок, зато и заряжать мобильник надо всего раз в неделю. Дети прозвали его “мамин флинстоуновский
[3] телефон”. Меня их насмешки не задевали, я им даже подыгрывала, словно спокойная раскованная родительница, которой я, разумеется, никогда не была и не буду. Я даже гордилась, что эти существа, которых я произвела на свет и которые совсем недавно были беспомощными крохами, теперь так здорово во всем разбираются, аж зависть берет, и так ловко владеют этим новым языком, который для меня китайская грамота. Наверное, мне казалось, что для Эмили и Бена это безобидный способ почувствовать превосходство над мамой, которая вечно пытается все контролировать, но я надеялась, что при этом они все же понимают: в главном – например, когда речь заходит о безопасности и приличиях – решающее слово остается за мной.
Увы, нет. Как же я ошибалась. За полчаса, что мы сидели за столом на кухне, Эмили, икая от слез, призналась, что послала подружке, Лиззи Ноулз, фотографию собственной голой задницы в снэпчате, потому что Лиззи сказала Эм, что девочки из группы хотят сравнить, кто на каникулах сильнее загорел.
– Что такое снэпчат?
– Ну там типа фотка исчезает через десять секунд.
– Отлично. Значит, она исчезла. И из-за чего тогда шум?
– Лиззи сделала снимок экрана в снэпчате, хотела отправить в групповой чат на фейсбуке, но по ошибке повесила его к себе на стену, и теперь он там фиг знает сколько висеть будет.
“Фиг” – любимое словечко Эмили, с этим корнем она образует любые слова – “дофига”, “пофигу”, а последнее порой сокращает до “пофиг”, которое я и вовсе слышать не могу.
– Фиг знает сколько, – повторяет Эмили, и при мысли об этой непрошеной неувядаемой славе округляет губы – ни дать ни взять воздушный шарик горя.
Я не сразу перевожу на понятный мне язык то, что она сказала. Возможно, я ошибаюсь (хорошо бы!), но, насколько я поняла, моя любимая дочь сфотографировала собственную голую задницу. А потом благодаря магии социальных сетей и злобной выходке некоей девицы этот снимок распространился – если я правильно выразилась, но боюсь, что правильно, – по всей школе, улице, вселенной. Его видели все до единого, кроме отца, который сейчас наверху храпит за Англию.
– Все очень смеялись, – продолжает Эмили, – потому что я тогда в Греции обгорела и спина до сих пор красная, а задница белая, так что похоже на флаг. Лиззи говорит, что пыталась удалить фотку, но народ ею уже поделился.
– Тише, дорогая, успокойся, не тараторь так. Когда это случилось?
– Кажется, в полвосьмого, но я заметила недавно. Ты же мне сама за ужином велела убрать телефон, помнишь? На снимке вверху экрана стояло мое имя, и теперь все знают, что это я. Лиззи говорит, что пыталась снести фотку, но она уже разлетелась по инету. А Лиззи такая: “Да ладно тебе, Эм, чего ты, смешно же получилось. Ну извини”. И я не хочу, чтобы все подумали, будто я обиделась, потому что всем кажется, что это типа как смешно. Но теперь народ ко мне заходит на фейсбуке и пишет гадости! – всхлипывает она.
Я встаю и иду за бумажными полотенцами, чтобы Эм было во что высморкаться. Салфетки я покупать перестала из-за недавнего сокращения семейного бюджета. Стылый ветер строгой экономии продувает всю страну и в особенности наш дом, так что дорогие коробки в пастельных тонах, полные мягких салфеток с алоэ вера, пришлось вычеркнуть из списка покупок. Я мысленно проклинаю решение Ричарда воспользоваться увольнением из архитектурной фирмы как “возможностью переучиться на более востребованного и значимого специалиста” – то есть, грубо выражаясь, “самовлюбленного эгоиста, готового работать за гроши”, а я сейчас, уж простите, могу выражаться только грубо, потому что у меня нет даже салфеток, чтобы вытереть нашей дочери слезы. И лишь кое-как оторвав бумажное полотенце, я замечаю, что у меня дрожит рука, причем довольно сильно. Сжимаю трясущуюся правую руку левой и переплетаю пальцы домиком, как не делала уже давно. “Это церковь и шпиль над ней – внутрь загляни, увидишь людей”. Эм все время упрашивала меня повторять эту простенькую потешку – ей нравилось, как я складываю из пальцев церковь. “Еще, мама, еще”.