Однажды она прислонилась затылком к стене маслобойни, чтобы отдохнуть и произнести единственную часть его имени, которую могла выговорить:
– И-и-и…
Мягкий звук шагов заставил ее вздрогнуть, и в дверном проеме появилась Джози со стопкой чистых рабочих халатов в руках. Она слышала издаваемый сестрой звук, и ее глаза были широко раскрыты.
– Давай, Клем. Продолжай, у тебя почти получилось, – сказала она, но Клемми покачала головой, роняя с ресниц слезы разочарования.
Когда ей удастся приобрести соответствующую сноровку – если только та у нее действительно когда-нибудь появится, – она станет шептать имя любимого ему на ухо, наслаждаясь запахом его волос, щекочущим ноздри, и невероятной мягкостью кожи там, где они начинают расти. «Илай», – скажет она и почувствует, как он вздрогнет оттого, что это слово волной пробежит по его телу. Блики солнца, вспыхивающие в его глазах, подчеркнут их голубизну и будут подобны зимородкам, стрелой проносящимся над поверхностью воды. Он был с ней так нежен, что она не могла заподозрить в нем ничего плохого, хотя во время их первых встреч иногда замечала в нем какую-то злость. Но вскоре она исчезла; освободившись от нее, юноша словно опьянел. Он закрывал глаза и замирал, когда Клемми проводила руками по его волосам, клала ладони ему на лицо или затылок. Словно старался запомнить свои чувства, когда к нему прикасаются вот так, с добротой.
– Мы должны пожениться, Клемми, – прошептал он, когда она легла на спину и потянулась к нему. Их травяное ложе окружали стены из наперстянки, бутня, норичника. Невдалеке шумела река, перекатываясь с камня на камень, и большая зеленая стрекоза летала то туда, то сюда, словно следя за ними. – Сперва нам надо пожениться.
Но, сказав это, он закрыл глаза, охваченный трепетом, плечи юноши закрыли над ней солнце, и она заставила его замолчать поцелуями. Если бы Клемми могла говорить, она бы сказала: «Зачем ждать?»
* * *
Воскресным днем после крайне утомительной утренней службы, во время которой викарий заунывным голосом твердил о необходимости сохранять веру в Господа перед лицом невзгод, доктор Картрайт и Донни отправились на рыбалку. Пудинг и Луиза присоединились к ним, чтобы устроить «пикник», то есть просто посидеть на солнышке, расстелив одеяло и лакомясь пирожками со свининой, немного жирноватыми для такой жары, но все равно очень вкусными, испеченными Рут, сэндвичами с помидорами и сыром, а также яблоками и песочным печеньем. Они расположились на ровном лугу в тени корявого боярышника, росшего недалеко от Байбрука в том месте, где он был особенно широк и глубок, неторопливо неся свои воды к обеим фабрикам. Прозрачные струи шевелили длинные ярко-зеленые водоросли, среди которых Пудинг и Донни купались каждое лето, когда были детьми. Пудинг, пожалуй, не возражала бы искупаться и сегодня, но необходимость надевать купальник лишала ее всякого энтузиазма. Когда доктор Картрайт распаковывал свои удилища и снасти, он указал пальцем на воду.
– Смотри вон туда, Донни! Это самая жирная форель, которую я когда-либо видел, и она ждет нас! Нахальная негодница! Клянусь, я заметил, как она мне подмигнула! – прокричал он точно так же, как в ту пору, когда его дети были совсем маленькими.
– Правда, папа? – откликнулся Донни через пару минут.
Ему понадобилось куда больше времени, чем раньше, чтобы настроиться на шутливую волну и приготовить снасти, но его первый бросок был плавным и легким. Мушка на конце изогнувшейся полумесяцем лески взвилась ввысь и тихо опустилась на поверхность воды. Мышцы Донни помнили многое из того, что забыл его мозг. Пудинг не раз слышала это от отца.
– Он такой, мой мальчик, – говаривал доктор. – Его руки ничего не запамятовали, вот так-то.
После этих слов он обычно смотрел куда-то вбок, и край шляпы канотье
[55] скрывал его лицо. Донни мог ловить рыбу часами, не скучая, искоса глядя на блики солнца в воде из-под козырька своей кепки, – еще дольше, чем до того, как он ушел на войну. И так же как тогда, он, кажется, совсем не беспокоился об улове.
Луиза Картрайт села, аккуратно подогнув под себя ноги, и похлопала по руке Пудинг, давая понять, что та не должна сидеть по-турецки, со скрещенными ногами.
– Ты уже не маленькая, Пудди, – сказала она. – Постарайся хотя бы немного соблюдать приличия.
– Прости, мама, – ответила Пудинг, слишком довольная, чтобы возражать против сделанного ей замечания.
Еще бы, ведь мать обратила на нее внимание и заговорила с ней! В этот момент ей пришла в голову мысль, что они, все четверо, представляют собой идеальную семью. Не было и намека на что-то неладное. Если бы Пудинг захотела, она могла бы притвориться, что у них все в порядке. Солнце палило вовсю, и от травы, казалось, поднимался пар. В небе сновали ласточки, по реке проплыла пара лебедей, и малиновка наблюдала за ними из ветвей боярышника в надежде поживиться остатками их трапезы. Пудинг взяла травинку, зажала ее между больших пальцев и подудела. Донни то и дело вытаскивал удочку и забрасывал снова, а доктор возился с пойманным крошечным карпом, пытаясь извлечь из его рта крючок, чтобы бросить добычу обратно в реку. Пудинг наблюдала, как жучок с двумя крапинами на спинке ползет по длинному красноватому стеблю смолевки, а потом залезает на цветок, и вспоминала довоенный день, так похожий на нынешний. Небо было таким же белесым, и стояла такая же томительная жара. Они сели в Чиппенхеме на утренний поезд и доехали до Суониджа
[56], стоящего на берегу моря. Ей тогда исполнилось всего шесть, но она была уже достаточно пухленькой и круглолицей, чтобы получить прозвище, которое с тех пор прилипло к ней намертво. До начала войны оставался год. Донни был крепким пятнадцатилетним парнем с длинными руками и ногами, которые становились все сильней день ото дня. Пудинг запомнилось, что его кожа разительно отличалась от ее собственной – загорелая и без веснушек. Казалось, она у него начинала темнеть уже через пару секунд после того, как брат сбрасывал рубашку. В тот день на него были обращены взгляды многих юных леди, прогуливавшихся по пляжу и по набережной, где они пили чай, но он уже к тому времени влюбился в Аойфу Мур и больше никого не замечал.
Пудинг наблюдала, как ловко брат забрасывает удочку, и вспоминала прикосновение его рук к ее ребрам. Поднять тяжелую сестру ему было нелегко. Приходилось напрягаться изо всех сил, но он поднимал ее снова и снова, подбрасывал как можно выше, швырял в волны, а она смеялась и кричала, пока вода не попала ей в нос и им не пришлось остановиться. Пудинг помнила, как он, опустившись на песок, стоял перед ней на коленях, пока она кашляла и отплевывалась, ухмылялся и говорил: «Ты не выпьешь море, глупая Пуд, ты должна в нем плавать». Его волосы на солнце имели оттенок красного дерева. Недавно начавшие расти усы казались тенью, падающей на верхнюю губу. Пудинг могла плескаться в море часами – детский жирок, которому с возрастом полагалось исчезнуть, не давал ей замерзнуть. Она слышала, как ее зовет мать, но делала вид, что ничего не замечает. На отце красовалась точно такая же, как сейчас, соломенная шляпа канотье, не позволявшая солнцу напекать лысину. На матери было синее платье с матросским воротничком, и она гуляла по самому краю воды, следя, чтобы та не поднималась выше лодыжек. День казался бесконечным и радостным. Как то лето, как та жизнь. Но как бы она ни старалась, Пудинг не могла вернуться в прошлое, несмотря на красоту дня, на ясность ума матери, на спокойствие Донни, довольного рыбалкой. Ей никак не удавалось снова ощутить себя маленькой счастливой, беззаботной девочкой, которой неведом страх.