Дита набирает в легкие воздуха: настал ее час.
Она делает несколько шагов вперед и останавливается перед столом капитана медицинской службы. Доктор Менгеле окидывает ее взглядом. Она задается вопросом, узнает ли он ее как работницу блока 31, но догадаться, о чем он думает, совершенно невозможно. То, что она видит в его глазах, вызывает у нее дрожь: там нет ничего, ни единой эмоции. Его взгляд настолько пуст и нейтрален, что потрясает до мозга костей.
Он проговаривает свою скороговорку, которую уже несколько часов произносит перед каждым узником:
— Имя, номер, возраст, профессия.
Дита знает, что палочка-выручалочка для каждого — это наименование профессии, которая может понадобиться немцам (плотник, земледелец, механик, повариха...), а для детей — вытянуться повыше и прибавить себе лет, чтобы вписаться в заданные параметры. Дита это знает и знает, что нужно быть осторожной, но ее характер диктует ей совсем другое.
Стоя перед всемогущим доктором Йозефом Менгеле, в чьих руках — жизнь и смерть, словно у олимпийского бога, она громко произносит свое имя — Эдита Адлеро- ва, свой номер — 73305, свой возраст — шестнадцать лет (накинула год сверху), а когда дошла до профессии, то секунду поколебалась, а потом, вместо того чтобы назвать что- нибудь подходящее и полезное, что порадовало бы эсэсовца с Железным крестом на груди, она выпалила:
— Художница.
Скучающий Менгеле, уставший от того, что для него является не более чем рутиной, заглядывает ей в глаза с вдруг проснувшимся вниманием. Так внезапно поднимет голову змея, как только жертва оказывается в пределах ее досягаемости.
— Художница? И что же ты малюешь — стены или портреты?
[20]
Дита чувствует, как сердце громко стучится ей в ребра, но отвечает на своем безукоризненном немецком полным предложением, которое в данной обстановке попахивает мятежом.
— Я пишу портреты, мой господин.
Менгеле смотрит на нее, слегка прикрыв глаза и изображая на лице легкую ироничную улыбку.
— А мой портрет ты могла бы написать?
Дита никогда прежде не испытывала такого страха. Невозможно оказаться в более уязвимой ситуации: тебе пятнадцать лет, ты стоишь одна, совершенно голая, перед мужчинами с автоматами в руках, которые прямо сию секунду решают, убить тебя или дать еще немного пожить. Пот градом катится по ее обнаженной коже, капая на пол. Но отвечает она неожиданно твердо:
— Да, мой господин!
Менгеле внимательно разглядывает ее. В том, что капитан медицинской службы задумался, нет ничего хорошего. Любой старожил лагеря скажет, что эта голова не может выдумать ничего хорошего. В этой сцене принимают участие все. В бараке царит мертвая тишина, никто не смеет вздохнуть. Даже эсэсовцы с автоматами не решаются прервать раздумья доктора. Наконец Менгеле игриво улыбается и жестом затянутой в перчатку руки посылает ее направо, в группу годных.
Но Дита пока что не может вздохнуть с облегчением — наступает очередь мамы. Она замедляет шаг и поворачивает голову назад, чтобы видеть ее.
Лизль — женщина с грустным лицом и телом, с опущенными плечами, что еще больше усиливает болезненность ее вида, она совершенно убеждена, что не пройдет этот отбор, поражение она потерпела еще до начала битвы. У нее нет ни одного шанса, и врач не тратит на нее ни одной лишней
— Links!
[21]
Налево. Большая группа, группа никуда не годных.
Тем не менее, без малейшего намека на сопротивление чему бы то ни было, всего лишь вследствие заторможенности ее матери (или это Дите только кажется?), Лизль идет направо, вслед за дочкой, и встает вовсе не в тот ряд, который ей был указан. У девочки перехватывает дыхание: что мама здесь делает? Ее выволокут отсюда силой, ужасная сцена! Она, конечно, вцепится в свою мать, будь что будет. Пусть вытаскивают их обеих.
Но судьба, которая так плохо обходилась с ними все это время, теперь распорядилась так, чтобы как раз в этот момент ни один из охранников, утомленных рутинной покорностью заключенных и более озабоченных тем, чтобы разглядывать молоденьких девушек, а не контролировать все вокруг, этого не заметил. Ничего не заметил и Менгеле, которого в ту самую минуту отвлек своим вопросом регистратор, не расслышавший последнего номера и попросивший доктора его повторить. Некоторые из женщин, также посланные в левую группу, принимались кричать, умолять, бросались на пол, и охранникам приходилось тащить их туда волоком. Но мама Диты не жаловалась и не протестовала. С абсолютной покорностью прошествовала она обнаженной перед лицом смерти с таким спокойствием и естественностью, которые были бы невозможны и для самых смелых храбрецов.
Дита прикладывает руку к груди, чтобы сердце не выпрыгнуло. Она смотрит на маму, которая стоит прямо за ней и глядит на нее с отсутствующим видом, как будто не имея никакого отношения к тому, что только что сделала: ослушалась Менгеле, замерев на секунду, а потом направившись в прямо противоположную сторону относительно той, что была ей указана, пока за столом сверяли списки, а солдаты пялились на девушек. Просто ошибка мамы, ясное дело, она просто не поняла команды. Она не настолько смелая, чтобы выкинуть нечто подобное специально... хотя Дита вообще-то не знает, что и думать. Не произнеся ни слова, они сцепляют руки и сжимают пальцы настолько крепко, насколько хватает сил. И смотрят друг другу в глаза. Этот взгляд говорит им обо всем. Подходит и встает в ряд еще одна женщина, прямо за мамой Диты, скрывая ее тем самым от взгляда охранников.
Их отводят в карантинный лагерь. Там происходит все сразу: и радостные объятия тех, кто оказался в этой группе, группе людей, только что избежавших смерти, и тоскливые лица тех, кто ждет у входа в лагерь своих родных и друзей, войти которым сюда не суждено. Пани Турновской с ними нет, как нет и других женщин, так долго общавшихся с мамой. Нет здесь и детей. Никаких известий о Мириам Эделыитейн. С другой стороны, верно и то, что творится настоящее столпотворение и что первые группы начинают уводить на перрон еще до того, как селекция в лагере ВIIЬ подошла к концу. Маргит с ними тоже нет.
Да, они только что избежали смерти. Но выжить — это слишком небольшое утешение, когда столько невинных душ остаются здесь, чтобы погибнуть.
28
Весна 1945 года
И снова поезд. Прошло восемь месяцев с момента ликвидации семейного лагеря, и вот они снова в вагоне для перевозки скота, вновь везущем их в направлении, о котором им ничего не известно. Сначала был переезд из Праги в Терезин. Потом — из Терезина в Аушвиц. Затем — из Аушвица в Гамбург. А в данный момент Дита не имеет ни малейшего понятия, куда приведет ее этот рельсовый исход, пустивший под откос всю ее юность.