Пользуясь отсутствием Лихтенштерна и тем, что до отбоя еще остается время, она, одну за другой, вынимает все книги своей библиотеки.
Прошло уже много дней с тех пор, как она последний раз открывала атлас, и теперь ее охватывает огромное наслаждение от того, что она вновь ведет пальцем по извилистым очертаниям континентов, от подъема и спуска с горных массивов, от тихого нашептывания названий городов: Лондон, Монтевидео, Оттава, Лиссабон, Пекин... Произнося их, она как будто вновь слышит голос отца — это он произносил эти имена, раскручивая глобус. Достает она и пожелтевший экземпляр «Графа Монте-Кристо», книгу хоть и написанную по-французски, но секреты которой она смогла узнать благодаря Марке - те. Дита несколько раз громко произносит имя Эдмона Дантеса, стараясь добиться правильного французского произношения, пока наконец не остается довольна результатом. Пришел момент покинуть замок Иф.
Вынимает она и Г. Дж. Уэллса, ее личного учителя истории в последние месяцы. А также русскую грамматику, книгу Зигмунда Фрейда и трактат по геометрии. И даже русскую книжку без обложки, чьи кириллические секреты ей так и не удалось разгадать. И с превеликой осторожностью она достает, наконец, из тайника последнюю книгу — рассыпающийся томик «Похождений бравого солдата Швейка». И не может не поддаться искушению и не прочитать пару абзацев, чтобы убедиться в том, что плут и пройдоха Швейк все еще там, никуда не делся, сидит где-то между страницами книжки. Ну да, вот он, как всегда, в полной готовности, чтобы успокоить поручика Лукаша после его очередного усаживания в лужу.
— Да ведь от порции бульона, который ты принес мне из полковой кухни, осталось не больше половины!
— Верно, господин поручик. Дело в том, что бульон был настолько горячим, что испарился по дороге.
— Бульон наверняка испарился в твоем желудке, бесстыжий обжора!
— Господин поручик, уверяю вас, что это произошло вследствие естественного испарения, такое бывает; вот случилось раз погонщику мулов, который возил товары в Карловы Вары, везти кувшины с горячим вином...
Прочь с глаз моих, скотина!
[19]
Она прижимает к груди эту стопку печатной бумаги, словно лучшего друга.
А потом, очень осторожно, принимается подклеивать отслаивающиеся корешки. И протирает чистой, смоченной собственной слюной тряпочкой слегка испачканные землей обложки. Без сомнения, книжкины раны и болячки Дита лечит в самый последний раз. И вот когда она уже больше ничем не может им помочь, берется разглаживать кем- то и когда-то загнутые страницы, еще и еще раз проводя по ним рукой. Даже не разглаживает, а ласкает.
Разложенные в ряд книги образуют совсем небольшую шеренгу — скромный парад ветеранов. Но в эти месяцы им удалось немалое: сотни детей познакомились с географией земного шара, приблизились к истории и учились математике. А еще они погружались в перипетии художественного вымысла, и их собственные жизни во много раз умножились под воздействием других судеб. Не так уж плохо для жалкой кучки старых томов.
27
Июль 1944 года
Вот уже закрыты и мастерские, и блок 31. Мать Диты участвует или же, скорее, присутствует при разговоре, участницами которого являются женщины, а модератором — пани Турновская. Сама Дита сидит, прислонившись к задней стене барака. Столько народу вокруг, что найти себе место, куда бы опереться спиной, — задача не из легких. Появляется Маргит, Дита чуть двигается, и та устраивается рядом с подругой на краешке одеяла. Видно, что она довольно сильно волнуется и нервно покусывает нижнюю губу.
— Ты на самом деле думаешь, что нас увезут в другое место?
— Ну, в этом-то ты можешь ни капли не сомневаться. Хотелось бы только надеяться, что перемещение в другое место не окажется перемещением на тот свет.
Маргит беспокойно заерзала рядом с Дитой. Они берутся за руки.
— Мне страшно, Дитинка.
— Нам всем страшно.
— Ну нет, ты — другое дело, ты такая спокойная. Даже шутишь над этим перемещением. Мне бы тоже очень хотелось быть такой же храброй, как ты, но я боюсь. Меня всю трясет от страха. На улице жара, а я мерзну.
— Как-то раз, когда у меня здорово тряслись ноги, Фреди Хирш сказал мне, что по- настоящему храбрыми бывают только те, кто боится.
— Да как же это может быть?
— А так: нужно быть очень храбрым, чтобы, когда страшно, все равно двигаться вперед. А если тебе не страшно, так какая разница — сделаешь ты одно или другое, в чем тогда заслуга?
— Я видела пана Хирша несколько раз, когда он проходил по лагерштрассе. Он был таким красавцем! Хотелось бы мне быть с ним знакомой.
— Ну, свести с ним знакомство было не так-то легко. Он почти все время сидел в своей комнате. Да, по пятницам он проводил беседы, устраивал спортивные мероприятия, когда возникала какая-то проблема — появлялся и решал ее, со всеми всегда был очень любезен... Но вскоре снова уходил в свою комнату. Как будто хотел ото всех отгородиться.
— Как ты думаешь, он был счастлив?
Дита поворачивается лицом к подруге и недоуменно смотрит на нее.
— Ну и вопросы у тебя, Маргит! Да кто же может это знать? Не знаю... но мне кажется, что да. Ему было нелегко, конечно, но ему нравились разные вызовы. И он никогда не отступал и не сдавался.
— Ты им восхищалась, правда?
— Ну а как можно не восхищаться человеком, который научил тебя быть храброй?!
— Но... — Маргит осторожно подбирает слова, потому что знает, что сейчас скажет нечто такое, что может быть неприятным, — ведь в последний момент Хирш на самом деле отступил, до конца не пошел.
Дита глубоко вздыхает.
— Я много раз думала о его смерти. Мне говорили то одно, то другое. Но мне кажется, что чего-то в этой истории все же не хватает, есть в ней что-то странное, что никак не встает на место. Чтобы Хирш, да сдался? Не-е-е-ет...
— Но ведь регистратор Розенберг видел своими глазами, как он умирал...
— Нуда...
— С другой стороны, мне приходилось слышать, что полностью доверять Розенбергу тоже не стоит...
— Да уж, столько всего говорят... Но я думаю, что тем вечером, 8 марта, что-то случилось. Что-то такое, что изменило все. Плохо то, что его самого об этом уже не спросишь.
Дита умолкает, и Маргит несколько секунд тоже ничего не говорит.
— И что же с нами теперь будет, Дитинка?
— Этого никто не знает. Так что можно даже не особенно беспокоиться. Мы с тобой все равно сделать ничего не сможем. А если кто-то решит устроить восстание, так мы об этом всяко узнаем.
— Думаешь, будет мятеж?