— Jabko?
Он улыбается и машет из стороны в сторону пальцем: нет.
— Нет, но jabko... Yayko!
Дита чувствует некоторое разочарование... Она уже так давно не ощущала во рту сладкий вкус яблока, что почти забыла, какой он! Ей кажется, что она может припомнить: вкус у них сладкий, но с кислинкой. Но лучше всего она помнит хруст белой и сочной яблочной мякоти. Рот наполняется слюной. Она понятия не имеет, что хочет сказать ей этот парень. Может, все это пустое, и он просто с ней заигрывает, но она не собирается это так легко оставить. Хоть она и смущается, но в глубине души не может не признать: тот факт, что теперь, когда у нее немного отросли волосы, взрослые парни обращают на нее внимание, не может ее не радовать.
Ограда под напряжением внушает ей страх, ведь одно лишь прикосновение к ней влечет за собой жуткую смерть. Ей уже приходилось видеть, как какой-нибудь заключенный твердыми шагами, под прямым углом, идет на ограду с горячечным блеском в глазах, натыкается на нее и получает смертельный удар током. Не один узник покончил с собой таким образом, но видела она это только раз — первый. После того случая всякий раз, когда при ней кто-то с вытаращенными глазами шел грудью на звенящую от напряжения проволоку, она отворачивалась и старалась как можно быстрее уйти прочь, чтобы не оказаться рядом, когда послышатся вопли ужаса. Она так и не смогла забыть тот первый электрический разряд, дыбом вставшие волосы тощей, как спичка, женщины, внезапно почерневшее тело, смрад горелой плоти и струйки дыма над обугленной кожей.
Ей совершенно не улыбается приближаться к ограде, но голод — как злокачественная опухоль, которая никогда не устает терзать измученные кишки. По вечерам едва удается хоть как-то обмануть этот голод куском хлеба с запахом маргарина, после чего, если не повезет выловить хоть что-нибудь в супе, тебе предстоят еще сутки ожидания, пока проглотишь что-то твердое. Дита не собирается упустить ни одной возможности как-то наполнить желудок, хотя пока не очень понимает этого поляка.
Чтобы не привлекать к себе внимание охранника на вышке, Дита показывает парню рукой, чтобы он подождал немного, а сама забегает в барак-уборную. Со всех ног пробегает насквозь это зловонное стойло и выскакивает наружу через заднюю дверь. Таким образом она совсем незаметно оказывается за дальним концом барака, возле самой ограды. Немного опасается наткнуться в этом месте на тела — сюда обычно сваливают умерших ночью узников, которых утром должна будет забрать покойницкая тележка и отвезти в крематорий, но место свободно. У польского парня крючковатый нос и уши, весьма напоминающие веер; он не то чтобы красив, но у него такая заразительно радостная улыбка, что Дите он кажется симпатичным. Он делает ей знак рукой, чтобы она секунду подождала, и ныряет в какое-то отверстие в задней части барака, как будто хочет что-то там найти.
Единственный человек, различимый на задворках зоны ВIIЬ, — тощий, как скелет, узник. Он развел костер возле третьего отсюда барака и бросает в огонь какие-то лохмотья. Непонятно, то ли ему приказали сжечь эти тряпки, потому что они кишат блохами, то ли потому, что их сняли с кого-то, кто умер от заразной болезни. Возиться с заразными тряпками, конечно, не самая приятная работа, но все же лучше, чем некоторые, что достаются другим: тем, кто вынужден целыми днями копать канавы или заниматься погрузкой камней и стройматериалов. С такого расстояния любой скажет, что это старик, но вполне может оказаться, что ему еще нет и сорока.
Пока Дита ждет возвращения поляка-плотника, она наблюдает за тем, как мужчина у костра жжет лохмотья, и они скрючиваются, изгибаются в языках пламени, превращаясь в конце концов в густой черный дым. В это мгновение она ощущает рядом с собой чье-то присутствие: кого-то, кто очень осторожно подошел к ней сзади. Обернувшись, она видит в двух шагах от себя высокую черную фигуру доктора Менгеле. Он не насвистывает, не делает никаких движений, ничего не говорит. Только смотрит на нее. Может, он следил за ней. Может, он решил, что этот польский мальчишка — контактное лицо Сопротивления. Человек, занимавшийся сжиганием тряпок, встает и уходит. Вот оно, наконец, и случилось: она один на один с доктором Менгеле.
Она думает, какое объяснение сможет дать наличию внутренних карманов на своей одежде, когда ее будут обыскивать. Хотя, честно говоря, кто знает, придется ли ей вообще давать хоть какие бы то ни было объяснения. Менгеле не допрашивает своих жертв, это для него слишком вульгарное дело. Он всего лишь интересуется внутренними органами заключенных, которых вскрывает с единственной целью: чтобы они открыли ему те научные истины, обнаружить которые он так жаждет.
Капитан медицинской службы не произносит ни слова. Дита чувствует, что должна объяснить свое присутствие возле ограды.
— Ich wollte mit dem Mann dort sprechen.
«Я хотела поговорить вон с тем человеком у костра», — произносит она не слишком уверенно. Никакого человека возле костра уже нет.
Взгляд его становится более пристальным, и Дита вдруг понимает, что он прищуривает глаза, как человек, который пытается припомнить нечто, что витает совсем рядом и вот-вот всплывет в памяти. И в голове Диты всплывают слова портнихи: «Врешь ты плохо». В этот самый миг к ней приходит уверенность, что доктор Менгеле ей не поверил, и все ее тело внезапно обдает холодом, как будто она ощутила ледяное прикосновение мраморного секционного стола, на котором доктор вскроет ее от грудины до низа живота, как теленка.
Менгеле легонько кивает. Он и на самом деле пытался что-то припомнить, и ему это удалось. Не хотело всплыть в памяти, но теперь уже все в порядке, вспомнил. Кажется, что его улыбка светится триумфальным блеском. Он поднимает руку к поясу — она всего лишь на пару сантиметров разминулась с кобурой, — и Дита старается не дрожать. С обычной, такой человеческой способностью торговаться с собственным богом до последнего момента в эту минуту она просит о самой малости, о совсем микроскопической уступке: умоляет о том, чтобы не дрожать в свой последний миг, не описаться, уйти достойно.
И больше ни о чем.
Менгеле продолжает покачивать головой и наконец начинает насвистывать первые нотки какой-то мелодии. И Дита осознает, что смотрит он вовсе не на нее, что его взгляд проходит сквозь нее, не задерживаясь. Она для него настолько незначима, что он и не обратил на девочку никакого внимания. Он разворачивается на каблуках и уходит довольный, высвистывая свою мелодию.
Бах иногда ему не сразу дается.
Дита смотрит ему вслед, упершись взглядом в его удаляющуюся фигуру: высокую, черную, трагичную. И тогда она понимает.
— Да ведь он меня совершенно не помнит. Не знает, кто я такая. И никогда меня не преследовал...
Никогда не приходил он к дверям барака поджидать ее, никогда не смотрел на нее как-то иначе, не так, как на других. Пометить ее в своей записной книжке, угрожать ей секционным залом... Все это — не более чем обычная мрачная шутка, розыгрыш человека, который говорил детям, чтобы они называли его дядюшкой Пепи, который гладил их по головке, а потом вводил им дозу соляной кислоты с целью пронаблюдать за реакцией организма, завершающейся летальным исходом. Это ее собственный страх заставил ее поверить в то, что медик-нацист, имеющий амбиции совершить открытия мирового уровня в области генетики, станет интересоваться такой соплячкой, как она, и тратить время на ее преследование.