Руди еще раз пытается проникнуть в лагерь BIId, чтобы проинформировать Шмулевского. В этих целях он изобретает предлог — необходимо доставить в зону некие важные документы, но разрешения не получает. Он не отступает и говорит о необходимости вынести из карантинного лагеря тело Хирша, но вновь получает отказ. Он опять идет к ограде, чтобы переговорить с человеком, который обеспечивает ему контакт с лагерем BIId, но этого человека там нет: вне стен бараков не осталось вообще никого, что делает невозможным какой бы то ни было контакт.
Руди возвращается в свою каморку и через какое-то время снова выходит, надеясь на то, что, быть может, сменился охранник на вахте, и на этот раз ему удастся уломать унтер-офицера, чтобы тот позволил ему войти в лагерь BIId. В этот самый момент в карантинный лагерь врывается целая орда капо, собранных по другим лагерям Биркенау. В руках у них дубинки, их удары сыплются налево и направо, под громко звучащие приказы срочно построиться: взвод женщин в одну сторону, взвод мужчин — в другую. Удары, крики, свистки, всхлипы от боли и панические рыдания.
Алиса бежит навстречу ему и цепляется за его руку. Какой-то охранник яростно орет им, что женщины должны отойти от мужчин.
— Manner hier und Frauen hier!
[11]
Рядом с ними орудуют дубинки, в грязь брызжет кровь. Алиса отделяется от Руди, не отрывая от него взгляда и печально улыбаясь. Ее пихают к группе узниц, и всех их гонят к грузовику, стоящему у въезда в зону. Подъезжают другие машины, и образуется целая очередь тарахтящих двигателями грузовиков.
Руди одно мгновение стоит недвижно, словно парализованный, и толпа начинает увлекать его в группу мужчин, которые стараются защититься от ударов. Внезапно он понимает, что его затягивает в группу людей, которых вот-вот толчками начнут загонять в грузовики смерти.
Руди пытается отойти в противоположную сторону, выбраться из толпы, пока вся эта людская масса не засосала его и не пожрала. Капо с дубинками и эсэсовцы с автоматами следят за тем, чтобы никто не избежал общей участи: заталкивают обратно и пинают ногами, если кто-то пытается выбраться. Он берет в рот сигарету, стараясь изобразить спокойствие, которого нет и в помине, и начинает резко отпихивать заключенных, прокладывая себе дорогу к капо, который знает его в лицо; тот стоит в оцеплении вокруг толпы узников. И, прежде чем капо замахнулся на него своей палкой, загоняя обратно в центр людского водоворота, Руди громко объявляет, что он — секретарь четырнадцатого барака...
— У меня приказ старшего по блоку немедленно явиться в его распоряжение.
Этот капо — немец, на его одежде — нашивка обычного уголовника. Он секунду разглядывает Руди, стоящего посреди кошмарного водоворота. Узнает его и отводит в сторону уже готовую обрушиться на Руди дубинку. Делает знак солдату с автоматом, и его выпускают. Человек, схватившийся за пиджак Руди в надежде выйти вместе с ним, получает удар дулом автомата по ребрам. Слышится стон. Руди не оборачивается. Он идет прочь быстрыми шагами, пытаясь изобразить на лице полное безразличие, но у него едва не подгибаются ноги.
По дороге к своему бараку он слышит многоголосицу криков, приказов, стонов, рыданий, хлопанья закрывающихся дверей машин, звук буксующих в грязи колес, ревущих и затихающих вдали моторов. Он думает об Алисе. Вспоминает ее глаза испуганной лани, которыми она взглянула на него в последний раз, и мотает головой, словно хочет отрясти с себя воспоминания, чтобы этот груз не утянул его якорем на дно. Продолжает быстрым шагом идти вперед, наконец оказывается в своей комнатке и там запирается.
Свидетельства о том, плакал ли Рудольф Розенберг, отсутствуют.
Дите по-прежнему не спалось; собственно, не спали почти все женщины. Стояла такая тишина, что было слышно, как то и дело визжат тормоза и прокручиваются в вязкой земле колеса, а также урчание двигателей, остановившихся перед входом в лагерь грузовиков. Грузовиков все больше и больше.
А потом ночь взорвалась. Соседний лагерь взметнулся криками, резкими свистками, рыданием, мольбами, обращениями к отсутствующему богу. И посреди этого гомона — шелест касаний, ни с чем не сравнимый звук людского прибоя. Вскоре слышатся грохот захлопывающихся дверей и сразу же — скрежет металлических засовов. Вопль всеобщей паники уступает место рокоту всхлипываний, раздирающих сердце жалоб, рокоту сотен голосов, сплетающихся в размытое облако визга.
В семейной зоне никто не спит. Но никто и не шевелится, никто не разговаривает. В Дитином бараке стоит только кому-то, чьи нервы не выдерживают, спросить в голос: да что же это там происходит, да что с ними будет — как сразу же соседки заставляют вопрошавшую умолкнуть, раздраженно зашипев в требовании абсолютной тишины. Им нужно слушать, чтобы в точности знать, что происходит, а может и нет, может, они всего лишь требуют гробовой тишины, чтобы их не услышали эсэсовцы, чтобы их не заметили и тем самым позволили жить дальше на этих жалких гниющих матрасах. Хотя бы еще чуть-чуть.
Звучит металлический перестук засовов у бортов грузовиков, и гул голосов стихает. Заурчавшие крещендо моторы говорят о том, что первые машины, набитые людьми, тронулись. И вот тут Дите, ее маме и всем женщинам в бараке начинает казаться, что они слышат мелодию. Быть может, галлюцинация, вызванная к жизни их собственной тревогой? Но очень скоро звук усиливается, ширится. Неужто поющие голоса? Этот хор уже перекрывает глухое рычание моторов. Кто-то с запинкой, в явном замешательстве произносит слово, и вот его уже подхватывают другие, как будто поверить в это так трудно, что нужно произнести его вслух — другим или себе самой: поют, они поют. Заключенные — эти мужчины и женщины, которых увозят в грузовиках, и они знают, что везут их на верную смерть — поют.
Они узнают чешский гимн — «Kde domov muj»
[12]. Следующий грузовик, проезжая мимо, дарит им звуки еврейской песни «Hatikvah»
[13]. а затем еще из одного доносится «Интернационал»
[14]. Мелодии неизбежно ломаются, замирая вдали, стихая по мере того, как удаляются грузовики, и голоса тают, пока окончательно не теряются. Этой ночью на веки вечные затихают тысячи голосов.
Ночью 8 марта 1944 года 3792 заключенных семейного лагеря ВIIb были отравлены газом, а затем сожжены в печах крематория номер III концлагеря Аушвиц-Биркенау.
20
Утром ей вовсе не нужно дожидаться окриков капо, чтобы подняться, потому что заснуть она так и не смогла. Мама прикасается к ней губами, и вот она уже спрыгивает с нар, чтобы бежать в блок 31 на утреннюю поверку, как и в любой другой день. Только вот день этот совсем не похож на остальные. Добрая половина тех, кто до сих пор был рядом с ней, ушли и больше не вернутся.