Следует ли ей проявить суровость по отношению к этому юноше из СС, который ни разу не попросил у нее ничего взамен? Должна ли она отказаться от всех его подарков и сказать, что ничего от него не хочет?
Она знает, что многие из тех женщин, которые ее порицают, окажись они на ее месте, взяли бы из его рук все что угодно. Из-за мужа, из-за детей, по какой угодно иной причине — но взяли бы. Легко вести себя достойно, пока перед тобой не ставят открытую баночку крыжовникового варенья и не кладут кусок хлеба, на который это варенье можно намазать.
Он говорит ей, что ему бы хотелось, чтобы, когда весь этот кошмар кончится, они стали женихом и невестой. Она никогда ничего не говорит ему в ответ. Он рассказывает ей о Румынии, о своей деревне, о главном деревенском празднике — с прыганьем наперегонки в мешках и огромным котлом с мясом в кисло-сладком соусе на площади. Рене очень бы хотелось испытывать к нему ненависть. Она знает, что обязана его ненавидеть.
Но кое в чем ненависть очень похожа на любовь — ее также нельзя выбрать.
На Аушвиц спускается ночь. К перрону продолжают прибывать поезда, которые привозят сюда еще больше растерянных, ни в чем не повинных людей, дрожащих как осиновый лист, а красноватый отсвет над трубами крематория свидетельствует о том, что печи не простаивают. Узники семейного лагеря стараются уснуть на кишащих вшами матрасах, пытаясь справиться со страхом, порождающим бессонницу. Каждая такая ночь — маленькая победа.
А утром снова нужно будет умыть лицо перед металлическим, похожим на поилки для скота умывальником, снова пережить вынужденное бесстыдство, спуская трусы и подняв подол для отправления естественных надобностей рядом с еще тремя сотнями людей. И пахнет там вовсе не розами. Потом — бесконечная поверка под холодным небом. Метет поземка, от холода деревянные башмаки превращаются в ледяные. Охранники покидают лагерь со списками, в которых крестиками отмечены номера тех узников, кто не одержал победу в личном единоборстве с прошедшей ночью, после чего унижающая человеческое достоинство рутина несколько оживляется. Фреди Хирш закрывает наконец дверь барака и поднимает бровь. Спектакль жизни может начинаться. Дети с шумом и криками выскакивают из шеренги и рассаживаются по табуреткам, кто-то из преподавателей обращается в библиотеку. Начинается новый день в блоке 31.
Но чего с нетерпением ожидает Дита, так это полуденного супа. Некое подкрепление сил. Кроме того, этот суп — знак начала второй половины дня, когда она сможет вновь следить за похождениями криворукого солдата-недотепы, уже ставшего ей другом. Один из австрийских офицеров, командующий батальоном, в котором служит Швейк, — свирепый жлоб по имени Дауэрлинг. Старшие офицеры его очень ценят, потому что он весьма суров с рядовыми, добиваясь послушания рукоприкладством. «Вскоре после рождения его уронила нянька, и маленький Конрад Дауэрлинг ушиб голову. Так что и до сих пор виден след, словно комета налетела на Северный полюс. Все сомневались, что из него выйдет что-нибудь путное, если он перенес сотрясение мозга. Только отец его, полковник, не терял надежды и даже, наоборот, утверждал, что такой пустяк ему повредить не может, так как, само собой разумеется, молодой Дауэрлинг, когда подрастет, посвятит себя военной службе. После суровой борьбы с четырьмя классами реального училища, которые он прошел экстерном, причем первый его домашний учитель преждевременно поседел и рехнулся, а другой с отчаяния пытался броситься с башни святого Стефана в Вене, молодой Дауэрлинг поступил в Гейнбургское юнкерское училище. Его глупость была настолько ослепительна, что были все основания надеяться — через несколько десятилетий он попадет в Терезианскую военную академию или в военное министерство».
Чтение приносит радость.
Но есть на свете люди, готовые любую радость погасить. Кто они, эти зануды: дети Божьи или дьявольское отродье? Всюду сующая нос пани Лишайка со своими неизменными атрибутами — пучком грязных волос и подрагивающими кожными складками, заглядывает в закуток Диты. С ней вместе еще одна учительница — с маленькими, почти микроскопическими глазками.
Обе встают рядком перед девочкой и со строгими лицами требуют, чтобы она показала им книгу, которую читает. Дита протягивает им стопку книжных страниц, и одна из них слишком энергично в нее вцепляется. Листы угрожающе расползаются; еле живые нитки, скрепляющие их, вот-вот лопнут. Дита хмурится, но с младых ногтей внушенное уважение к старшим не позволяет ей сказать вслух все, что она думает о таком грубом обращении с книгой.
Преподавательница вчитывается в текст, и глаза ее широко раскрываются. Дряблая кожа шеи начинает трястись от негодования. Диту разбирает смех, от которого она едва себя сдерживает: в голову приходит мысль, что выражение лица пани Лишайки ничем не отличается от того, которое могла бы вызвать проделка Швейка у одного из окружающих его офицеров.
— Это совершенно неприемлемо и недопустимо! Девушке вашего возраста не следует читать подобное безобразие. Здесь имеются нежелательные выражения и ругательства.
Как раз в эту секунду из комнаты Хирша выходят оба заместителя директора блока — Лихтенштерн и Мириам Эделыитейн, непосредственные руководители библиотекаря. Пани Кризкова довольно улыбается при виде представителей власти и начинает энергично размахивать руками, прося их срочно подойти.
— Слушайте, у нас здесь школа, хоть и довольно жалкая. И вы, как заместители ее директора, не должны допускать, чтобы дети читали подобного рода грязные книжонки, попирающие все приличия и оскорбляющие честь и достоинство. В этом романе есть ругательства похуже тех, что мне хоть раз в жизни доводилось слышать!
И, чтобы подкрепить свою оценку доказательствами, она принимается зачитывать фрагмент, в котором вообще неуважительно говорится о духовенстве и в частности — грубо об одном из его представителей, посланнике Бога на земле: «Чего там, — продолжал Швейк, — пьян вдрызг, и все тут. А еще в чине капитана! У них, у фельдкуратов, в каком бы чине они ни были, у всех, должно быть, так самим Богом установлено: по каждому поводу напиваются до положения риз. Я служил у фельдкурата Каца, так тот мог свой собственный нос пропить. Тот еще не такие штуки проделывал. Мы с ним пропили дароносицу и пропили бы, наверно, самого Господа Бога, если б нам под него сколько-нибудь одолжили».
Преподавательница негодующе захлопывает книгу, но вдруг замечает, что Лихтен- штерн едва удерживается от смеха и что ему стоит немалых усилий сохранять серьезность. Дита не сводит глаз с расползающихся нитей переплета, который того и гляди совсем развалится. Преподавательница продолжает настаивать на серьезности вопроса и требует ввести на этот роман запрет. Подняв руку с книгой, пани продолжает потрясать ею и громко вопрошает, какого рода ценности можно воспитать у юного поколения, если потворствовать чтению столь бессмысленной литературы. Дита, не в силах дольше выдерживать подобное обращение с книгой, словно с мухобойкой, развернувшейся пружиной вскакивает со своего места, встает прямо перед училкой и, хотя и оказывается ниже ее ростом сантиметров на пятнадцать, вежливо, однако с твердостью, способной резать железо, просит на минуточку вернуть ей книгу...