Три женщины медленно проходят сквозь лагерь, но пейзаж одинаково удручающ во всех его углах. Дита одной рукой берет руку Маргит, другой — мамину. Мамина рука дрожит — то ли от лихорадки, то ли от ужаса. Отличить болезнь от деградации уже невозможно.
Возвращаются в барак, но там еще хуже. Горький запах болезней, стенания, вздохи, монотонные звуки молитв. Многие больные уже не могут встать со своей койки. Как правило, это означает, что ходят они под себя, и смрад стоит неимоверный.
Изнутри барак весьма напоминает приют для неизлечимо больных. На самом деле так оно и есть. Дита всматривается в удручающий сумрак рядов коек. Возле некоторых родные и друзья пытаются облегчить участь заболевших. Но большей частью больные в одиночестве страдают, в одиночестве агонизируют, в одиночестве умирают.
Дита с матерью решают выйти из барака. Наступил апрель, но в Германии все еще стоит по-зимнему холодная погода, тот холод, от которого болят зубы, скрючиваются пальцы и немеют носы. Обычная реакция человека, оставшегося под открытым небом, — дрожь.
— Лучше умереть от холода, чем от тошноты, — говорит Дита матери.
— Не будь грубиянкой, Эдита.
Немалое количество и других заключенных предпочитают, как и они, остаться на свежем воздухе. Лизль и двум девушкам удалось найти свободное место у стены барака, на которую можно облокотиться, и там они и устроились, завернувшись в одеяла, к которым лучше не присматриваться. Лагерь закрыт — никто в него не входит и не выходит, и только немногочисленные охранники с автоматами поглядывают вниз со смотровых вышек. Они могли бы попытаться бежать — если поймают, то умрут они, по крайней мере, быстрой смертью. Но сил не осталось даже на попытку. Ничего не осталось.
По мере того как проходит день за днем, все разваливается. Патрули эсэсовских охранников перестали заходить в лагерь, который превратился в клоаку. Никакой еды нет уже несколько дней, к тому же закончилась вся вода. Некоторые пьют из лужи, и вскоре их уже крутят судороги, а дальше — смерть от холеры. Дита оглядывается вокруг и закрывает глаза, чтобы больше не видеть, как непристойно, у всех на виду, гниет жизнь. С каждым днем становится теплее, и трупы разлагаются с большей скоростью.
Рук, чтобы хотя бы вынести трупы, нет.
Почти никто не поднимается со своего места. Много таких, кто не поднимется уже никогда. Некоторые еще пытаются, но у них подгибаются тонкие, словно проволочные, ноги, и несчастные падают на землю, покрытую нечистотами. Кто-то с шумом падает на какой-нибудь труп. Различить живых и мертвых очень трудно.
Взрывы и грохот боев с каждым днем все ближе, все слышнее. Выстрелы все звонче, от разрывов бомб щекотно в стопах, единственная их надежда — что этот ад в свое время закончится. Однако смерть на своем собственном фронте оказывается, судя по всему, гораздо более проворной и результативной.
Дита обнимает маму. Переводит взгляд на Маргит, сидящую с закрытыми глазами, и решает, что дальше бороться не будет. И тоже опускает веки: занавес упал. Когда-то она пообещала Фреди Хиршу, что выстоит. Сама Дита не сдалась, но вот ее тело — да. В любом случае, не кто иной, как Фреди Хирш, в конце концов ушел сам... Или нет? Уже неважно.
Когда закрываются глаза, сразу же исчезает ужас Берген-Бельзена и Дита переносится в санаторий Берггоф из «Волшебной горы». Ей даже кажется, что кожу овевает холодный, кристально-чистый альпийский ветер.
Слабость тела питает слабость разума, и вот замки отмыкаются, двери воспоминаний отворяются, и все они начинают наползать друг на друга, беспорядочно смешиваясь в ее голове. Путаются времена, места и персонажи, которых Дита знала в реальной жизни, и другие, почерпнутые из книг, и она уже не способна отличить свои реальные воспоминания от тех, что были вылеплены из теста ее фантазии.
И она уже не знает, кто же был более настоящим: высокомерный доктор Беренс из Берггофа — тот, что занимался здоровьем Ганса Касторпа, или доктор Менгеле; в какой-то момент она видит их обоих гуляющими по дорожкам санаторского парка. Беседа протекает весьма оживленно. Вдруг она оказывается в некой столовой, где за столом, уставленным великолепнейшими яствами, видит аристократичного доктора Мансона из «Цитадели», красавца Эдмона Дантеса в его распахнутой на груди блузе моряка и мадам Шоша, элегантную, весьма соблазнительного вида даму. Она присматривается и замечает, что во главе стола сидит не кто иной, как доктор Пастер, который вместо того, чтобы резать на порции сочного, только что снятого с огня гуся ножом, разделяет его на части при помощи скальпеля. Тут же появляется пани Кризкова, которую сама она всегда называла «пани Лишайкой», упрекая в чем-то официанта, пытающегося от нее улизнуть. Лицо официанта — лицо Лихтенштерна. Другой официант, гораздо более упитанный, приближается к столу с подносом в руках, на котором покоится вкуснейший мясной пирог, но тут же, с какой-то неслыханной неловкостью, спотыкается, и блюдо с громким треском летит на стол, обрызгивая каплями жира сотрапезников, которые взирают на него с нескрываемым упреком. Официант покаянно извиняется за свою оплошность, склоняя голову с выражением величайшего смирения и в то же время проворно собирая на поднос развалившийся на куски пирог. Наконец Дита узнает его: это же пройдоха Швейк выкинул один из своих фирменных номеров! Ни малейшего сомнения: вернувшись в кухню с этим пирогом, он закатит настоящую пирушку для поварят.
Ее сознание размягчается, как сливочное масло. Ну и хорошо, так лучше. Она постепенно уходит от реальности и отдает себе в этом отчет. И ей все равно. Она чувствует себя счастливой, как когда-то в детстве, когда после того, как захлопывалась дверь в ее комнату, весь мир оставался за ней и ничто уже не могло причинить девочке ни малейшего вреда. Голова кружится, мир скрывается в густом тумане и начинает растворяться. Ее глаза видят вход в туннель.
Вдруг в голове начинают звучать голоса — странные, потусторонние. Она чувствует, что уже перешла границу и находится по ту сторону, в некоем месте, где звучат громкие мужские голоса, говорящие на непонятном ей языке. Слышна какая-то загадочная галиматья, которую могли бы расшифровать только избранные. Она никогда не задумывалась о том, на каком языке говорят на небе. Или в чистилище. Или в аду. Язык, которого она не понимает.
Также до нее доносятся истеричные крики. Но этот визг, такой пронзительный... слишком много эмоций, тем светом это быть не может. Этот визг точно принадлежит этому омерзительному миру. Значит, она еще не совсем умерла. Дита открывает глаза и видит, как встают узницы и начинают кричать как безумные, впадая в какую-то внезапную истерию. Народ кричит, бормочет, что-то шумит, звучат свистки и слышен четкий ритм шагов. Она так ошарашена, что ничего не понимает.
Все сошли с ума, — шепчет про себя Дита. — Лагерь превратился в сумасшедший дом.
Маргит тоже открывает глаза и испуганно глядит на подругу, как будто они еще способны чего-то пугаться. Дита касается руки матери, и та тоже открывает глаза.
Теперь они видят: в лагерь входят солдаты. С оружием, но это не немцы. Форма у них какого-то светло-коричневого цвета, совсем не похожа на ту черную, которую они видели до сих пор. Солдаты сначала наводят во все стороны свои винтовки, но почти сразу же их опускают, а некоторые закидывают их за плечо и хватаются руками за голову.