Вот это и есть то, что мы из себя представляем? Куча разлагающейся материи? Горстка особым образом соединенных атомов, как в иве или в туфле?
Даже по старожилке, оказавшейся в этом месте далеко не в первый раз, видно, что ей не по себе. Возвращаются молча. Смерть, увиденная такой, какой она предстала взору в этом рве, повергает любого человека в глубочайшую растерянность и ниспровергает то, во что он до сих пор верил: что жизнь священна.
Увиденная под таким углом зрения, она ничего не стоит.
Люди, которые еще несколько часов назад что-то чувствовали и о чем-то думали, заканчивают свой путь, словно содержимое мусорного ведра. Рабочие прикрывают лица платками, на первый взгляд — чтобы спастись от смрада. Но теперь Дите кажется, что они просто их прячут.
Им стыдно быть мусорщиками людей.
Когда Дита возвращается в барак и мама взглядом спрашивает ее о том, как все прошло, она закрывает лицо руками. Ей бы хотелось остаться одной. Но мать обнимает ее и никуда не отпускает.
Хаос в лагере все нарастает. Организованных рабочих бригад больше не существует, просто узникам приказано находиться возле своего барака в течение дня: на случай, если они понадобятся. Порой появляется охранница, энергично размахивая руками и сверкая весьма упитанными ляжками, и визгливым голосом громко выкрикивает несколько имен, чтобы эти люди отправились на рытье дренажных канав или на освободившиеся рабочие места в мастерских. Диту несколько раз направляли в мастерскую, в которой прокалывают отверстия на ремнях и поясах военной формы. Машины там очень старые, так что приходится приложить немало усилий, чтобы перфоратор проко- лол-таки кожаный ремень.
Однажды утром, когда поверка подходит уже к концу, перед строем обитателей барака появляется старшая надзирательница Фолькенрат. Ее легко узнать издалека — по необычной, с претензиями, кичке на голове, из которой в разные стороны выпущено несколько белокурых прядей, так что голова выглядит скорее растрепанной, чем причесанной. Вид такой, будто дама только что сделала в парикмахерской дорогую укладку, после чего вдоволь покувыркалась в амбаре. Дита слышала, что в гражданской жизни она была парикмахершей, — слух, некоторым образом объясняющий эти столь мудреные прически, сооружаемые исключительно для того, чтобы крутиться посреди отбросов, вшей и тифа Берген-Бельзена.
От Фолькенрат все так же веет вечным гневом и яростью, которых пугаются ее собственные помощницы. Дите приходит в голову, что, если бы Гитлер не пришел к власти и не начал войну, эта беззастенчивая дамочка, которая сейчас появилась перед ними со свойственным ей преступным блеском в глазах, была бы, наверное, одной из тех симпатичных, чуть полноватых парикмахерш, которые завивают девочкам локоны и весело болтают с клиентками в салоне красоты, обсуждая горячие новости квартала. А дамы, в том числе и немецкие еврейки, спокойно склоняли бы шеи, и она, с ножницами в руке, стригла бы им волосы, и никто бы нисколько не боялся доверить свой затылок рукам этой крупной женщины, любительницы фантазийных причесок. И если бы спустя годы кто-то осмелился высказать предположение, что Элизабет Фолькенрат могла бы стать убийцей, все знавшие ее страшно возмутились бы такой неслыханной напраслине. «Наша милашка Бет? Да она и муравья-то не убьет!» — сказали бы они в ответ со страшным негодованием. И потребовали бы от автора этого невообразимого навета немедленно от него отречься. И, возможно, были бы правы. Но все сложилось совсем иначе. И вот теперь, когда какая-нибудь из вверенных ей женщин ведет себя не совсем так, как хотелось бы Элизабет, безобидный работник парикмахерской обматывает ей шею веревкой и вешает.
Дита как раз погружена в эти размышления, когда вдруг ее мозг пронзает звук, подобный металлическому перфоратору в мастерской, что протыкает полоску кожи.
— Элизабет Адлерова!
В Берген-Бельзене административное делопроизводство устроено по-другому, и узников называют не по номерам, а по имени. Голос эсэсовки (властный, сильный, агрессивный, военный, нетерпеливый) снова вызывает... Элизабет Адлерову!
Ее мать несколько рассеяна. Она только еще собирается сдвинуться с места и выйти из строя, как Дита, гораздо более проворная, решительно делает шаг вперед.
— Адлерова, здесь!
Адлерова, здесь? Лизль широко открывает глаза и так изумляется смелости своей дочки, что в течение нескольких секунд не знает, что делать. А когда она решает выйти- таки перед строем и разъяснить охранницам возникшее недоразумение, уже слышится команда: «Разойдись!» Прибой людского движения, энергично вздымаясь то в ту, то в другую сторону, блокирует на месте пани Адлерову, и, когда людской водоворот исчезает, дочка уже вошла в барак, чтобы вынести покойниц этой ночи. Женщина так и стоит на месте, мешая соседкам по бараку, которые куда-то без толку спешат, будто вдруг забыли, что пойти им совершенно некуда. Скоро в дверях барака появляется Дита, неся вместе с тремя другими женщинами очередной труп. Мать, так и не сойдя с места, теперь уже одна-одинешенька посреди земляного проспекта, с досадой смотрит, как удаляется ее дочь.
Еще один поход к последней границе статуса человека.
Дита опять заглядывает в ров и опять возвращается бледной от подступившей тошноты. Все говорят, что тошноту вызывает смрад, но что в действительности выбивает из колеи, так это зрелище человеческих жизней, брошенных в мусорную яму, зрелище, привыкнуть к которому нелегко.
Она думает, что лучше бы к такому никогда и не привыкать.
Когда Дита возвращается к бараку, то обнаруживает, что ее мама все еще стоит недалеко от входа, как будто команды разойтись после утренней поверки не было. На ее лице читается ярко выраженная злость, даже ярость.
— Ты что, совсем ненормальная? Забыла, что подмена личности заключенного карается смертью? — выкрикивает мать.
Дита уже и не помнит, когда в последний раз мама на нее кричала. Узница, проходившая мимо, останавливается посмотреть на Диту, и та чувствует, как вспыхивают румянцем щеки. Она вовсе не считает, что заслужила это, и, хотя расплакаться никак не входило в ее намерения, глаза наполняются слезами. Только гордость помогает ей удержать эту влагу на краю век. Дита машет головой и разворачивается.
Она не выносит, когда мать обращается с ней как с ребенком. Это несправедливо, она ничем такого не заслужила. Собственно, она поступила так только потому, что знает: Лизль слаба, и сил таскать трупы у нее бы не хватило. Но мама даже не позволила ей ничего объяснить. Дита думала, что мама будет гордиться этим ее поступком, а вместо этого получает от матери худший со времен достопамятной пощечины в Праге выговор.
Она совсем не ценит то, что я делаю.
Дита чувствует себя непонятой. Она, конечно, находится в концентрационном лагере, но в то же время ничем не отличается от миллионов других подростков во всем мире, которые стоят на пороге шестнадцатилетия.
Однако Дита в корне ошибается, думая, что мама ею не гордится. Мать очень горда дочерью. Но не собирается ей об этом говорить. Все эти годы Лизль мучилась сомнениями относительно того, каким же человеком станет ее дочь после многих лет, проведенных в обстановке военных репрессий, не получив должного образования, живя в местах, инфицированных ненавистью и жестокостью. Но этот благородный поступок дочки подтвердил правоту ее интуиции и упрочил надежды: теперь она знает, что если Эдита выживет, то из нее получится настоящая женщина.