– Кстати, она ушла к другому, – сообщил он, промолчав целую вечность. И после этих слов, «к другому», у него вырвался непроизвольный мучительный стон. Что тут скажешь, вот это уже была жесть, унижение в чистом виде, и мне тоже ничего не оставалось, как издать болезненный стон, ему под стать. – К пианисту, – продолжал Эмерик, – к известному пианисту, он дает концерты по всему миру, записывает диски. Приехал сюда проветриться, перевести дух и отбыл с моей женой…
Он снова замолчал, но я уже наловчился заполнять паузы, можно было, например, подлить себе шабли или хрустнуть пальцами…
– Я просто идиот, сам виноват, – заговорил наконец Эмерик, но так тихо, что я встревожился. – Тут в замке есть прекрасный кабинетный рояль, Bösendorfer, принадлежавший моей прабабке, она держала что-то вроде салона во времена Второй империи, у нас в роду меценатством не занимались, в отличие от семьи Ноай, но у нее все-таки был салон, говорят, на этом рояле играл сам Берлиоз, ну, короче, я ему предложил сыграть, если он хочет, рояль, конечно, пришлось настроить, но в итоге он проводил все больше времени в замке, ну и вот, они живут теперь в Лондоне, много ездят, он концертирует по всему миру, в Южной Корее, в Японии…
– А что твои девочки? – Я попробовал отвлечь его от истории с роялем, хотя подозревал, что и с дочками дела у него обстоят не блестяще, но все же Bösendorfer сам по себе был убийственной деталью, в буквальном смысле слова, ведущей прямиком к самоубийству, мне надо было срочно вышибить это у него из головы, а дочки давали хоть какую-то надежду.
– Детей, разумеется, присудили мне, но живут они в Лондоне, я уже два года их не видел. А что прикажешь тут делать с девочками пяти и семи лет?
Я окинул взглядом гостиную, валявшиеся тут и там вскрытые банки с кассуле и каннеллони, опрокинутый шкаф, из которого высыпался разбитый вдребезги фарфор (не исключено, что Эмерик сам его опрокинул в приступе пьяного бешенства); и правда, ему трудно было возразить, но мужчины все же опускаются на удивление быстро. Накануне я заметил, что одежда на Эмерике просто-таки грязная и даже подванивает; еще в Агро он на выходные относил стирать свое белье матери, ну я тоже, конечно, но все-таки я научился пользоваться стиральными машинами, предоставленными в распоряжение студентов в подвале общежития, и пару раз там постирал, тогда как он, полагаю, и не подозревал об их существовании. Может, и впрямь, ему лучше было махнуть рукой на дочек и сосредоточиться на главном, в конце концов, дочки – дело наживное.
Он снова налил себе полный стакан водки, выпил его залпом и вполне трезво заметил: «Пропала жизнь». Вот тут что-то у меня щелкнуло, и я с трудом подавил улыбку – с самого начала я ждал, что он рано или поздно это скажет, и в паузах, то и дело прерывавших его повествование, я успел отточить свою реплику, ту самую контратаку, позитивный проект, который я тайно сочинял полдня, наблюдая за морскими птицами.
– Твоя основная ошибка, – ринулся я в бой с каким-то даже задором, – состоит в том, что ты женился на женщине из своего круга. Все эти девицы, всякие там Роан-Шабо и Клермон-Тоннер, что, в сущности, они представляют из себя в наши дни? Обыкновенные сучки, на все готовые, лишь бы заполучить стажировку в культурном еженедельнике или у какого-нибудь дизайнера из мира альтернативной моды (тут я нечаянно попал в точку, потому что Сесиль носила фамилию Фосиньи-Люсенж и, следовательно, принадлежала к семейству того же уровня – того же уровня аристократичности, я хочу сказать). Фермерских жен из них никак не выйдет. Притом что есть сотни, тысячи, миллионы баб (я как с цепи сорвался), для которых ты являешься идеалом мужчины. Заведи себе молдаванку или, по другим соображениям, девушку из Камеруна, Мадагаскара, да хоть из Лаоса, на худой конец: они небогаты, прямо скажем бедны, выросли в деревенской среде, мира за ее пределами в жизни не видели и даже не догадываются, что таковой имеется. И вот тут ты такой появляешься, красавец-мужчина чуть за сорок, в самом расцвете сил, внешне еще о-го-го, и к тому же тебе принадлежит половина лугов и пастбищ в департаменте (тут я хватил через край, но смысл был ясен). Разумеется, в финансовом отношении тебе это ни хрена не приносит, да им и невдомек, у них и мысли такой не возникнет, в их понимании богатство – это земля, земля и скот, так что не волнуйся, они тебя не бросят, не отступятся, будут трудиться не покладая рук и вставать в пять утра на дойку. Кроме того, эти молодые девки уж куда сексуальнее всех твоих аристократических телок, да и ебутся они в сто раз лучше. Только пить надо меньше, не то они вспомнят родину, особенно девушки из Восточной Европы, ну, в любом случае тебе не вредно было бы поменьше пить… Так вот, в пять утра они встанут на дойку, – совсем распоясался я, почти уверовав в собственные заклинания и живо представляя себе вышеозначенную молдаванку, – разбудят тебя минетом и завтрак подадут!
Я взглянул на Эмерика, уверенный, что до сих пор он ловил каждое мое слово, но он уже дремал, видимо, начал выпивать еще до моего прихода, сразу после обеда, скорее всего.
– И твой отец со мной бы согласился… – заключил я, испытывая острую нехватку аргументов; в последнем я был не вполне уверен, отца его я не знал, пересекся с ним лишь однажды, на вид он был симпатичный мужик, слегка упертый, социальные перемены, произошедшие во Франции после 1794 года, судя по всему, от него ускользнули. Я знал, что в историческом плане был прав, при первых же признаках вырождения аристократы, недолго думая, освежали генофонд своего поголовья при помощи прачек и белошвеек, теперь просто за ними надо дальше ехать, вот и все, но как знать, сможет ли Эмерик проявить здравый смысл. И тут меня охватили более общие сомнения биологического характера – зачем спасать старого поверженного самца? Мы оба дошли до практически одной и той же черты, судьбы наши отличались, но их финалы стоили один другого.
Теперь он окончательно заснул. Может, я не напрасно тут разглагольствовал и какая-нибудь молдаванка проберется в его сновидения. Он спал, сидя на диване с прямой спиной и широко открытыми глазами.
Я понимал, что ни завтра, ни в ближайшие дни Эмерика не увижу, он пожалеет о своих откровениях, но к 31-му все же объявится, ведь нельзя же совсем ничего не делать вечером 31-го, ну, со мной-то такое уже несколько раз случалось, но мы с ним были не похожи друг на друга, я все же более устойчив к разного рода условностям. Итак, мне предстояли четыре дня одиночества, и я сразу сообразил, что птиц мне будет недостаточно, телевизора и птиц ни вместе ни поврозь мне будет недостаточно, и тогда я вспомнил о немце, и уже утром 27-го числа наставил на немца бинокль Schmidt & Bender, в глубине души я всегда подозревал, что во мне погиб полицейский, я хотел бы вмешиваться в жизни людей и разгадывать их тайны. Что касается немца, то я и не надеялся, что он хоть чем-то меня порадует, но я ошибся. Около пяти часов пополудни в дверь его бунгало постучалась маленькая девочка; ну, маленькая девочка – давайте называть вещи своими именами – это была брюнетка лет десяти с детским лицом, но на вид гораздо старше своего возраста. Она приехала на велосипеде, видимо, жила совсем неподалеку. Само собой разумеется, я сразу заподозрил что-то педофильское: зачем еще десятилетняя девочка будет стучаться к сорокалетнему мрачному мизантропу, вдобавок еще и немцу? Он, что ли, стихи Шиллера собирается с ней читать? Уж скорее покажет член. Кстати, он сильно смахивал на педофила, одинокий культурный мужчина лет сорока, неспособный на общение с окружающими, особенно с женщинами, подумал я, прежде чем до меня дошло, что обо мне можно сказать то же самое и описать меня ровно в тех же выражениях, я разозлился и, чтобы успокоиться, наставил бинокль на окна его домика, но он задернул занавески, и в тот вечер я больше ничего не узнал, разве только что вышла она от него часа через два и, прослушав сообщения на мобильнике, села на велосипед.