– Вроде… Хозяйка говорила о двух неделях…
Андре в нерешительности потоптался на тротуаре. Ему все это весьма не нравилось, но он не видел другой возможности: через двадцать минут он уже был в редакции.
Жюль Гийото толстыми пальцами перебирал листы.
– Не поехала ли она в Берлин… по приказанию своего мужа?
– Не важно, будет у нас один обвиняемый или два. Если это правда, это пахнет предательством… Для Франции…
– Что это для Франции, плевать, – сказал Гийото, – но для газеты превосходно!
– Хорошо бы позвонить…
– Ну-ну-ну! Никому звонить не будем, мой юный друг, вы что, хотите спровоцировать утечку информации?
В такси каждый занялся своей работой. Андре писал хронику и горел желанием прокричать Гийото, что скоро такого рода сенсационные новости будут ускользать у того сквозь пальцы. Гийото, как обычно, погрузился в расчеты.
– Вы уверены? – спросил Витрель.
Этот очень худощавый человек, потомственный государственный служащий из семьи выпускников Высшей политехнической школы чуть ли не с эпохи Возрождения, был вхож к министру внутренних дел.
– Мой дорогой, – сказал Гийото, – да если бы мы были уверены в своих действиях, мы бы не сидели сейчас у вас в кабинете, а новость была бы уже опубликована на первой полосе «Суар»!
– Как резво! Нет-нет, я позвоню одному коллеге.
С этого момента информация начала распространяться, словно весенние потоки, сдержанные и многообещающие, они спустились от дирекции министерства до подземелий отдела борьбы со шпионажем.
– Ничего не публикуйте, Гийото. Взамен вы первым будете получать информацию.
– Это мне не особенно подходит…
Витрель ответил ему немым вопросом, как научился, работая в администрации.
– Я не хочу быть первым, я хочу быть единственным. Иначе я опубликую сейчас же!
– Ладно. Вы будете первым и единственным! Так вам подходит?
Он громко рассмеялся, даже слишком громко.
Вернувшись домой, Андре вновь принялся за статью, но мысли его были о другом.
Возможно, он владел по-настоящему скандальной информацией. И даже лучше: это могло стать его реваншем. Жубер пренебрег им, и теперь ему не терпелось пригвоздить его к позорному столбу.
Было решено, что Поль будет смотреть концерт из-за кулис. Помимо того, что ребенок с ограниченными физическими возможностями в инвалидной коляске не совсем соответствовал представлению главарей рейха об идеальном человечестве, а подобный дополнительный эпизод оказался бы лишним для и без того обещающего быть сложным вечера, Поль хотел быть рядом со своей подругой и с Влади. Та с энтузиазмом согласилась взяться за выполнение задания, важности которого на самом деле не осознавала.
Минут за двадцать до начала спектакля Соланж уже устраивалась на сцене: она с трудом поднялась на платформы и, пока костюмерши и визажистки суетились вокруг нее, больше не двигалась, стояла как мраморная статуя перед опущенным занавесом, словно в полузабытьи, из которого она выйдет лишь в самом конце, как если бы сам Господь Бог щелкнул пальцами, чтобы она спустилась на бренную землю. Рихард Штраус, попросивший разрешения поприветствовать ее, не был допущен на сцену.
В назначенный час зал был полон, за исключением лож, предназначенных для сановников рейха, которые заставляли себя ждать. Поль, чью коляску затолкали между полотнищами занавеса, следил за Влади, которая, как если бы именно она была звездой вечера, готовилась к своему выходу.
В зале послышался шум голосов, Поль рискнул выглянуть. Прибыл рейхсканцлер в сопровождении своих придворных: мужчин в форме и нескольких элегантных женщин, Поль поднял руку, и Влади решительно пошла вперед, без посторонней помощи неся лестницу, которая была в четыре раза выше ее самой и которую она поставила перед декорациями, представленными большими рамами с раскрашенным полотном.
Сдержанные окрики, вопли…
Поняв, что из-под их контроля что-то ускользает, на сцену бросились три помощника режиссера, но Влади уже развела в стороны ножки лестницы и поднялась на семь-восемь ступеней… Трое мужчин задрали головы и замерли. Наверху Влади уже ухватилась кончиками пальцев за край полотна и потянула его на себя, а оно отделялось и медленно падало на пол, скручиваясь там, словно кожура какого-то гигантского фрукта, открывая взорам то, что являлось подлинной декорацией. Помощники режиссера словно загипнотизированные, не двигаясь с места, следили за ее действиями. Что было или чего не было у нее под юбкой, чтобы трое мужчин вот так окаменели? Именно этот вопрос задавал себе Поль, и именно этот момент выбрала Влади, чтобы чуть повернуться в его сторону и лукаво подмигнуть, отчего он прыснул со смеху.
В считаные секунды Влади отклеила половину декорации. Она медленно спустилась, не пропустив ни одной ступени, передвинула лестницу и вновь поднялась по ней, чтобы отлепить вторую половину. Любопытно, что ни один из троицы и шагу не сделал, чтобы помешать ей. Они вновь заняли свои места у подножия лестницы, вперив взгляд в небеса, словно узрели врата рая.
Вторая часть декорации упала на пол, Влади опять спустилась и собрала лоскуты разорванного полотна.
Звонок, возвещавший о начале спектакля, подействовал на троих мужчин как электрошок, один из них схватил лестницу, и они исчезли за кулисами, так и не взглянув на новые декорации, которые неожиданно осветились, когда под гром аплодисментов открылся занавес.
Зал был погружен во тьму, а в центре резко освещенной сцены, утопая в тюле, тканях и лентах, восседала Соланж Галлинато, огромная и величественная.
Публика не успела отреагировать, а ввысь неслась уже первая нота, спетая а капелла, которую все хотели услышать, легендарная нота, предварявшая два облетевших весь мир простых слова:
Огромный зал Берлинской оперы подчинился магии дивы, голос которой – мощный, изменчивый, словно с надрывом – обращался к каждому сердцу, но одновременно слушатели силились понять смысл декораций, не имевших ничего общего с заявленными сельскохозяйственными и победоносными картинами, не пробуждающими воображения и не вызывающими интереса, выполненными в банальном желтом цвете, вселявшем уверенность, декорациями, которые вроде бы были согласованы:
И вот мы вновь на дворца руинах
Где в первый раз друг друга мы узрели…
И действительно, на полотне были изображены руины – огромная виолончель, на такой больше не сыграешь, пыльная, дряхлая, словно спасшаяся с чердака, у которой не хватало двух струн. Если присмотреться, можно было заметить, что инструмент похож и на гитару, поскольку у него имелась розетка-резонатор, которую полностью занимала открытая устрица.
Руины эти —
Вот и все, что после нас
Осталось?
Так молодой, двадцатидевятилетний испанский художник символически изобразил Соланж, которую в некотором смысле он удвоил, поскольку напротив представляющей ее виолончели, на другом конце холста, на публику, раскрыв хвост веером, как павлин, смотрела гигантская индюшка. Даже, скорей, обобщенный образ птицы из семейства куриных, в целом очень напоминавший индюка с неподвижным глазом и открытым клювом, но обладавший чем-то неизвестным прочим обитателям птичьего двора (в глубине декорации можно было заметить парочку совсем малюсеньких его представителей), а именно хвостом – огромным, разукрашенным, сияющим, чувственным.