Первым опомнился профессор Фурнье.
Он взобрался на катафалк, грубо разбросал венки, которые упали на брусчатку, и, не двигая тела мальчика, приступил к быстрому врачебному осмотру.
Он повел себя достойно, потому что в толпе уже спохватились и начали дьявольски шуметь. Эти разодетые люди превратились в дрожащих от нетерпения зевак, присутствующих при несчастном случае, – повсюду раздавались охи и ахи, а вы видели? Это ж надо, сын Перикура! Нет, не может быть, он умер в Вердене! Не тот, другой, младший! Как это – прямо выпрыгнул в окно? Оступился? А я думаю, что его толкнули… Ох, это уже чересчур! Нет, посмотрите же, окно еще открыто. Ах и правда, черт-те что, Мишель, веди себя прилично, прошу тебя! Каждый пересказывал увиденное другим, которые были свидетелями того же самого.
Вцепившись в борт катафалка, так что ее ногти вонзались в древесину, словно когти, Мадлен рыдала как сумасшедшая. Леонс, тоже вся в слезах, пыталась удержать ее за плечи. Никто поверить не мог – чтобы ребенок вот так выпал из окна третьего этажа, разве такое может быть. Но достаточно было взглянуть на разбросанные венки, чтобы, несмотря на толпу, заметить тело Поля, лежащее на дубовой крышке, будто надгробие в виде распростертой фигуры, над которой склонился профессор Фурнье. Он пытался нащупать пульс и уловить дыхание. Доктор распрямился, весь в крови, которой были забрызганы его смокинг и манишка, но он, ничего не замечая, взял ребенка на руки и встал во весь рост. Какому-то счастливчику-фотографу удалось сделать снимок, который облетел всю страну, – стоя на катафалке рядом с гробом Марселя Перикура, профессор Фурнье держит на руках ребенка, из ушей которого сочится кровь.
Ему помогли спуститься.
Толпа расступилась.
Прижав маленького Поля к груди, он пробежал сквозь ряды, за ним бросилась перепуганная Мадлен.
При ее приближении комментарии стихали, и это неожиданное молчание было еще более мрачным, чем похороны. У господина де Флоранжа на время одолжили его автомобиль «сизер-бервик»; вцепившись в дверцу, его супруга заламывала руки, потому что опасалась, что на сиденьях останется кровь.
Фурнье и Мадлен сели сзади, положив вялое, как мешок, тело ребенка себе на колени. Мадлен умоляюще посмотрела на Леонс и Андре. Леонс ни секунды не колебалась, а Андре мгновение помедлил. Он повернулся в сторону двора, обвел быстрым взглядом катафалк с венками, гроб, лошадей, военную форму и костюмы… Потом опустил голову и сел в машину. Хлопнули дверцы.
Автомобиль понесся к больнице Питье-Сальпетриер.
Все оцепенели. Мальчиков из церковного хора лишили их важной роли в мероприятии, священник, по всей видимости, до сих пор не мог в это поверить, а республиканская гвардия не торопилась заводить запланированный похоронный мотив.
Дело было в крови.
Потому что похороны – это очень мило, но обычно это всего лишь закрытый гроб, а вот кровь – это вещь физическая, это пугает, это напоминает о боли, которая хуже, чем сама смерть. А кровь Поля была на мостовой и даже на тротуаре, капли крови образовали дорожку, как на скотном дворе. При одном взгляде на нее перед глазами вставал мальчуган с болтающимися руками, вас пробирало до костей; и как после такого спокойно присутствовать на похоронах, если только они не ваши…
Прислуга, полагая, что поступает правильно, набросала опилок, и, конечно, все начали кашлять, отводить взгляд.
Потом додумались, что негоже везти на кладбище гроб мужчины с потеками крови юного дитяти. Стали искать черное сукно, но не нашли. Кто-то из слуг поднялся на катафалк с ведром крутого кипятка и попытался губкой оттереть серебряное распятие.
Тогда Гюстав Жубер, человек решительный, приказал снять большой синий занавес в библиотеке Перикура. Ткань была тяжелой, плотной, ее повесили по наказу Мадлен, чтобы отец мог отдохнуть днем, когда солнце заливало фасад здания.
Стоящие внизу увидели, как к окну, из которого за несколько минут до этого выкинулся ребенок, подставили стремянку и по ней забрались какие-то люди.
Наконец свернутый в спешке кусок материи спустили и почтительно накрыли им гроб. Но это все же была просто большая занавеска, так что складывалось впечатление, что человека хоронят в домашнем халате. К тому же с ткани не удалось снять три медных кольца, которые при малейшем движении упрямо принимались звенеть, стукаясь о стенку гроба…
Всем не терпелось, чтобы похороны вернулись в обычное официальное, то есть всем понятное, русло.
Во время переезда лежащий на коленях у рыдающей матери Поль не шелохнулся. Пульс у него был очень медленным. Водитель постоянно сигналил, пассажиры подпрыгивали, как в фургоне для перевозки скота. Леонс крепко держала Мадлен за руку. Фурнье обвязал голову ребенка своим белым шарфом, чтобы остановить кровь, но та не переставала течь и уже капала на пол.
Андре Делькур, неудачно севший напротив Мадлен, по мере возможности старался отвести взгляд, на душе у него было муторно.
Мадлен познакомилась с ним в религиозном учебном заведении, куда предполагала отдать Поля, когда тот подрастет. Делькур был высоким и худощавым молодым человеком, с волнистыми волосами по тогдашней моде и довольно сумрачным взглядом карих глаз, зато губы у него были сочные и выразительные. Он служил репетитором французского языка, говорили, что он чудесно изъясняется на латыни и даже дает уроки рисования, если нужно. Он мог неустанно говорить об итальянском Возрождении, которое было его страстью. Полагая себя поэтом, он придавал своему взгляду лихорадочный блеск, принимал одухотворенные позы, вдруг неожиданно отворачивался: это, по его мнению, указывало на то, что его посетила какая-то блестящая мысль. Он никогда не расставался с блокнотом, который вытаскивал при любом случае, что-то торопливо писал, отвернувшись, и вступал в общую беседу с видом человека, возвращающегося к жизни после мучительной болезни.
Мадлен сразу понравились его впалые щеки, длинные пальцы и некоторая пылкость, позволяющая предвидеть яркие моменты. Она, более не желающая мужчин, нашла в нем неожиданный шарм. Она попробовала, Андре ее не разочаровал.
Еще как не разочаровал.
В его объятиях Мадлен оживила не самые худшие свои воспоминания. Она почувствовала себя желанной, он был очень нежен, даже несмотря на то, что подолгу медлил с переходом к делу, потому что всегда отводил много времени на то, чтобы поделиться впечатлениями или какой-нибудь точкой зрения, прокомментировать свои мысли. Он был разговорчив – оставшись в одних трусах, продолжал читать стихи, но в постели, когда умолкал, был хорош. Читатели, знающие Мадлен, помнят, что она никогда не была особенно хорошенькой. Не уродливая, скорее самая обыкновенная – таких взглядом не провожают. Она вышла замуж за очень красивого мужчину, который ее никогда не любил, поэтому с Андре она открыла для себя счастье быть желанной. И грани сексуальности, в которых никогда не представляла себя. Будучи старше, она считала себя обязанной сделать первый шаг, показать, объяснить на практике, одним словом, посвятить и просветить. Разумеется, это оказалось ни к чему – Андре, хоть и был про́клятым поэтом
[5], посетил немало домов терпимости, принял участие в нескольких оргиях, где доказал широту своих взглядов и безусловные способности к самосовершенствованию. Но он был вдобавок практичным молодым человеком. Поняв, что Мадлен упивается ролью наставницы, хотя и не совсем компетентна, он воспользовался своим положением с удовольствием, которое было тем более искренним, что он имел некоторую склонность к пассивности.