– Ноэль говорит, остроумие – одно дело: его он полностью поддерживает, такое, как у Оскара Уайльда, к примеру. Но дурацкие шутки, говорит он, это только способ что-нибудь скрыть. Как все время делают в нашей семье.
– Не все время, Клэри.
– То есть это чтобы не смотреть правде в глаза. Возьмем хотя бы дядю Эдварда и тетю Вилли! Вот наглядный пример бессмысленности брака и нежелания смотреть правде в глаза.
– Мне кажется, этому могут быть другие причины.
– Ну, секс, конечно. Ноэль говорит, что секс – это ужасно важно, но не может же он продолжаться вечно. По его словам, романтики это понимают. Надо быть готовым к тому, что все пойдет наперекосяк. Ноэль сам романтик. Он говорит, нельзя заводить серьезные отношения, иметь детей, зависеть материально и все такое. Надо быть готовой рисковать – и страдать, если понадобится.
– Вот ведь!
Все, что она говорила, внушало ему такое отвращение, что он понял, как необходима предельная осторожность.
– И вы… счастливы с ним?
– Не счастлива! – презрительно скривилась она. – Не просто счастлива! Я просто целиком и полностью влюблена в него. Это самое чудесное, что со мной когда-либо случалось.
– Дорогая Клэри, как хорошо, что вы мне об этом рассказали. Как думаете, не могли бы вы поужинать со мной – в качестве примерно тридцать второго пункта из списка всего чудесного, что с вами когда-либо случалось?
Она ответила, что могла бы. Надо только сходить предупредить Полли и узнать, не хочет ли она присоединиться. Давайте, ответил он.
Полли не захотела. Он повел Клэри в маленькое кипрское заведение неподалеку от Пикадилли.
– Мы ходили сюда вечером в День победы в Европе, помните?
– Помню, ходили.
– И вы еще в тот раз упоминали про Ноэля.
– Правда?
Вместе с кебабом она съела почти всю черную помаду со своих губ. Она много ела и сияла, довольная тем, что рассказала ему. Со своей короткой стрижкой, белым лицом и глазами в черной обводке она походила на мартышку, так он ей и сказал. У нее красивые глаза, добавил он на случай, если сравнение с мартышкой покажется ей неуместным – с недавних пор слово «неуместный» стало для нее самым ругательным.
– Я еще и похудела, – сказала она.
– Определенно. По-моему, достаточно.
– Я много ем. Но Ноэль любит чрезвычайно долгие прогулки, а после них – допоздна читать вслух. Все утро он диктует письма – у них с Фенеллой литературное агентство, и я там секретарь. Потом мы едим обед, который готовит Фенелла, и весь день работаем. Раз в две недели я уезжаю с ним на выходные… Иногда меня клонит в сон и наваливается усталость. Но и Фен тоже, – тоном оправдания добавила она. – Вот почему для нас имеет смысл делиться.
– А как ваше писательство? Продвигается?
– Не очень быстро. В те дни, когда я не работаю, я не в настроении писать. И потом, Ноэль посмотрел мою книгу, сказал, что там много чего не вышло, так что надо начать заново. Вот только для писательства у меня остаются одни выходные, когда я не с ним, а к этому времени всегда накапливается куча дел – ну, постирать одежду, убрать в доме вместе с Полл. Не успеешь начать – уже снова понедельник, и я опять на работе. Ноэлю тоже очень непросто писать. Он говорит, чтобы я писала по ночам, но тогда я просто засыпаю.
– А что думает обо всем этом ваш отец?
– Папа? Я ему не рассказывала. И вы не говорите, пожалуйста. Полл знает, конечно, но больше никто. По-моему, никто и не поймет.
– Ясно.
– Правда?
– Не уверен, – осторожно откликнулся он. – Я хочу, чтобы вы были счастливы. А вы счастливы?
– «Счастливы»! – презрительно повторила она. – Дело совсем не в этом. Он несчастлив, так откуда же счастье возьмется у меня? Понимаете, он боится сойти с ума. И я – единственное, что его от этого спасает. Ну и Фенелла тоже, конечно. Он нуждается во мне. Вот в чем дело.
Провожая ее домой, он будто невзначай спросил:
– А мне нельзя с ним познакомиться? Я бы не отказался.
– К сожалению, нет. Он сказал, что не желает встречаться ни с кем из моей семьи.
– Я не из вашей семьи, Клэри, я ваш друг.
– Это почти одно и то же. Он просто не хочет, чтобы что-нибудь из остальной моей жизни встало между нами.
Он умолк. Все, что ему хотелось сказать, было невозможно выразить словами.
– Я прямо чувствую ваше осуждение, Арчи. Напрасно вы так.
– Не могу я не осуждать ужасную одежду, которую вы носите. Воротнички и галстуки? Видимо, это он хочет, чтобы вы их надевали.
– Он предпочитает на женщинах такую одежду. Вот мы и носим ее.
– Вы и Фенелла.
– Я и Фенелла.
– Ну что ж… – прощаясь и желая ей спокойной ночи, продолжал он. – Только одно: я признателен за все, что вы мне рассказали. Вы не могли бы и дальше держать меня в курсе? То есть если что-то случится, вы об этом сообщите?
Она на миг задумалась.
– Ладно. Сообщу.
– Смотрите, вы пообещали.
Она небрежно обняла его.
– Я же сказала.
2. Арчи
Июль – август 1946 года
Он прошел по песку с мелкими камушками и шагнул в воду, солнце придало ей янтарный оттенок. Речной берег круто уходил вниз, вскоре он очутился в воде по шею. Чистая, упоительно прохладная после солнцепека, она неспешно текла мимо и вокруг него. Сочные блестящие водоросли струились вниз по направлению течения, которое словно расчесывало их, как длинные зеленые волосы. Кое-где на реке попадались коварные водовороты, но он всегда приходил купаться в это безопасное место. Он отплыл от берега, перевернулся на спину и тихо покачивался на воде. На середине реки в воде не отражалось ничего, кроме неба, нежной поблекшей голубизны, но у дальнего берега, над которым нависали деревья, она была испещрена темными, маслянисто-зелеными пятнами. За деревьями дрожали виноградники на террасах, мерцали в знойном белом мареве. Он поплыл назад – к берегу с бледно-серыми скалами, торчащими из каменистой земли.
Он пристрастился приезжать сюда по утрам на одолженном у Марселя велосипеде, пристроив на нем заплечный мешок с обедом и рисовальными принадлежностями. Он ощущал настоятельную потребность вырваться из своих комнат, которые по какой-то невообразимой причине угнетали его.
Странно и удивительно было обнаружить их на прежнем месте: пыльные, запущенные, но по-прежнему с его мебелью, с кастрюлями и сковородками, его мольбертом, его красками, книгами и даже кое-какой старой одеждой. Мы знали, что ты вернешься, говорили они. Это был радушный прием; в первые сутки он будто захмелел от воссоединения – жал руки, целовал щеки, поглощал в немыслимых количествах пастис и кофе, расспрашивал о здоровье уже выросших детей, но потом им овладела апатия, и ему стало одиноко. Ощущение, что его считают чужаком, возникло у него почти сразу – пока все пили в кафе, и он спросил, что тут было за время его отсутствия. Краткая настороженная пауза… пожатие плечами. Пьер, который держал épicerie
[9], хотел было что-то сказать, но его отец, всегда заправлявший в семье и посиживающий на жестком деревянном стуле у лавки, пока его жена и сыновья работали, буркнул, и Пьер промолчал.