— Тебе так только кажется, представляется, мерещится… Я существую и действую независимо от твоих или чьих-либо мыслей и убеждений. Просто — пришло время, и… я напомнил о себе, встретился с тобой, пришёл, как здесь говорят, пообщаться. Ещё неизвестно, что станет итогом этой встречи…
Так я и не понял, какое, вертикальное или горизонтальное, положение я занимаю. Мне по-прежнему трудно определиться, где я вообще нахожусь. Но ледяной холод своим позвоночником я чувствую очень отчётливо. Холод — есть, ужаса — нет.
Юркнуло робким пунктиром на самом дне разума предположение с ясным привкусом надежды: вдруг всё это всё-таки снится? И… моментально пропало. Потому что, несмотря на все непонятности, ощущал я себя совсем не спящим, а на все сто процентов бодрствующим, прекрасно помнил и год своего рождения, и детали минувшего дня, и много чего ещё, что у спящего человека находится за пределами памяти и прочих составляющих сознания. Ещё одно предположение в том же самом месте мелькнуло: а вдруг… того… — рехнулся? И эта версия меньше мига просуществовала, потому как рехнуться мне полагалось бы гораздо раньше: когда первые пол-года в «пятёрке» провёл, в хате, где на один шконарь по три человека приходилось, или сразу после суда, на котором по полному беспределу впаяли восемь лет, по иезуитской щедрости заменённые позднее на семилетний срок.
Вспомнилось, что в подобных случаях надо креститься, надо читать молитву.
Вспомнилось… Надо…
Кстати, «Отче наш» я ещё в Бутырке выучил. Как-то так, само-собой, по естественной потребности, без надрыва и принуждения. Только почему-то не вскидывается рука для самого правильного жеста, не шепчутся самые нужные слова. Зато резко вспомнилось, что висит на шее на простеньком шнурочке алюминиевый крестик, и что этот крестик я сейчас чувствую не кусочком кожи, с которым он соприкасается, а всем своим телом, точнее — собой, целиком. И никакого даже намёка на то, что я в чём-то неправ, в чём-то ошибаюсь.
Опять где-то далеко, в закоулках сознания мелькнули какие-то кусочки из русской литературы. Конечно, прежние великие: Достоевский, Гоголь, тут же Булгаков и кто-то из современных, ещё без имени, но настырные, уже успевшие отметиться.
И сразу же следом что-то среднее между окриком и очень вкрадчивой установкой шепотом:
— Они — там, ты — здесь…
«Там» — абстракция… «Здесь» — пронзившая каждую твою клеточку душная и склизкая реальность…
Незатейливая эта информация не от собеседника своего незваного это исходила, а внутри сама по себе как-то рождалась.
Там же и почти ядовитое возникло и вдогон пристроилось:
— Один падучей страдал, выходит, с головой не дружил… Другой просто напрочь рехнулся… Третий, как говорят, душу на гениальность променял… А современные? Что с них… Кто-то только курнувши пишет… Кто-то пидор откровенный… Кто-то просто пыжится, из себя литератора воображает, вымучивает…
В сторону литературу! Даже великую! Не всегда она палочкой-выручалочкой служит…
Палочкой-выручалочкой — нет, а вот соломинкой, за которую хватаешься, когда не за что кроме хвататься, — это, кажется, тот самый случай!
Ещё в Бутырке внезапно и необратимо понял: надо писать, только этим мне здесь спастись и выжить! Начал что-то на оборотных сторонах казённых мусорских бумаг кропать. Нечто среднее между дневником — каждодневной тягостной хроникой собственной беды и скелетиками будущих рассказов. Себя убеждал: будет книга, выйду — издам… Опять же внушал, будто это — главный нынешний смысл жизни, будто ради этого и корячиться выживать надо, будто это и выжить поможет, той самой соломинке сподобится…
Не получилось об этом додумать. Собеседник мой незваный и нескромный снова вклинился. Не перебивал, не повышал голоса, а именно вклинился, ввалился, растолкал и отодвинул все мои мысли и соображения.
— И здесь Ты ошибся! Кому сейчас твои страдания-мычания нужны? Кого это задевает-трогает? Разве это важно для тех, кто с тобою рядом здесь? Для большинства из них главное, чтобы было «закурить-заварить». А тех твоих соотечественников, что на воле, совсем другие штуки волнуют. Одних — как ранее нахапанное за бугор переправить, и самим следом рвануть. Других — просто как с ближними своими с голоду не сдохнуть. И тут ты тут со своими внутренними исканиями. Смешно… Да и кто нынче возьмётся издать? Сегодняшней литературой правит рынок. Главное — оборот, прибыль! Разве ты можешь гарантировать, что твои будущие книги, как горячие пироги раскупать будут?
Другой момент — политический, ещё более важный… Во все времена, во всех государствах состояние тюрем, лагерей и всех прочих подобных мест — показатель духовного здоровья общества, степени гуманности государства, уровня правильности этого государства… А тут — опять ты со своими рассказами… Как мусора за бабки мобилы в зону затягивают, как те же мусора на шмонах у арестантов сигареты и продукты воруют, как хозяин опять же за бабки арестантов на УДО отпускает… Ты ещё во всех деталях распиши, как тебя сажали, вспомни пофамильно, какие большие люди к этому отношение имели, как они руки на этом погрели, какой сукой твой бывший главный редактор газеты, где ты на тот момент работал, оказался…
Между прочим, в твоей писанине даже положительного героя пока не присутствует… Как же так, литература, не просто литература, а литература в традициях великой русской литературы, и без положительного героя? Что-то здесь не правильно… Обречена твоя писанина, не будет ей хода!
Вот если бы Ты что-то в духе времени, на потребу дня о лагерной нынешней жизни сотворил… Например, как в зону заехал бывший депутат или губернатор какой-нибудь, и у него — вдруг роман голубой разворачивается с… кем-то из мусорской администрации… Вот это был бы факт литературной жизни! На такой сюжет и критики бы отозвались, и блогеры… Глядишь, и киношники бы проснулись, за экранизацию взялись, сериал замутили… Свежачок! При таком раскладе и спонсор нашёлся бы… А там, вдруг, иностранцы заинтересуются, с валютой подтянутся… Новые грани загадочной русской души! Клубничка с привкусом неогулага и постсталинского тоталитаризма! И ты бы в накладе не остался… Гонорары, презентации, загранкомандировки… Перспектива…
Кстати, Ты ещё умудрись на волю свои черновики переправить… Сам знаешь — все бумаги, что из лагеря на волю выходят, на особом контроле… Помнишь, сколько раз твои соседи — горемыки и в Москву по всем инстанциям и в Гаагу, в Международный суд, писали? Разве хотя бы одна бумага дошла до адреса?
И ещё… Ты о ком в своих книгах писать собрался? Про арестантов? Про зеков? С точки зрения социологии и сложившихся в обществе представлений — это маргиналы, не второй, а пятый сорт населения…
Был бы напротив меня собеседник в привычном, в обычном, в человеческом смысле слова, я бы возразил и поспорил. Конечно, вспомнил, что сиделец, каторжанин, арестант в России — фигуры особенные. Так во все времена было. Тридцатые годы только правильность таких выводов подтвердили. Да и нынешнее время — не исключение. Сколько сейчас в стране сидит? Тысяч семьсот-восемьсот. Под миллион, словом. «На орбитах» каждого сидящего еще, как минимум, в среднем человек пять-десять крутится: мать-отец, жена-дети, друзья, ещё какие-то близкие люди. А сколько в России отсидевших? Они на всю оставшуюся биографию не только память о пережитом и увиденном сохранили. Они на всю жизнь очень многое из тюремных навыков, представлений и обычаев усвоили. Ещё, возможно, и своим детям и внукам многое через гены передадут. Так что арестант российский — это вовсе не маргинал, а полноценная составляющая социума, с которой просто нельзя не считаться… Больше скажу, с учётом российской истории, арестанты, бывшие арестанты и все близкие им люди — просто важная часть нашего общества…