Подойдя к столу, я удостоился и объятия, и поцелуя.
– Здравствуй, милый! – воскликнула Томасина и прижалась ко мне. Лицо ее так и горело. Левое ухо, оказавшееся в паре дюймов от моей щеки, полыхало розовым. Я ощущал исходящий от него жар. Она отстранилась, и мы оглядели друг друга.
– Ну что, – сказал я. – Похоже, что у тебя новости.
– Я решила, Уолли. Буду рожать.
Мы сели. Томасина затянулась и выпустила дым уголком рта:
– Я просто поняла, что все, к черту. Мне сорок. Я взрослая. У меня все получится.
Я еще не привык к ее новым зубам. Каждый раз, как она открывала рот, во рту у нее словно загоралась лампочка. Впрочем, зубы выглядели неплохо.
– Мне плевать, что люди подумают. Либо поймут, либо нет. И я не собираюсь воспитывать его сама, моя сестра будет помогать. И Диана. Ты тоже можешь, если захочешь.
– Я?
– Будешь ему дядей.
Она взяла меня за руку. Я сжал ее пальцы.
– Слышал, что у тебя в рецепте был целый список кандидатов.
– Что?
– Диана сказала, что послала тебе рецепт.
– А, ты об этом. – Она затянулась сигаретой, втянув щеки.
– И что, я там тоже был?
– Бывшие. – Томасина выпустила дым вверх. – Все мои бывшие.
Тут подошел официант, чтобы узнать, что мы будем пить. Томасина все еще наблюдала за своим дымом.
– Очень сухой мартини с двумя оливками, – произнесла она и посмотрела на официанта. – Сейчас же пятница, – пояснила она, не отрывая от него взгляда, поправила волосы и отбросила их назад.
Официант улыбнулся.
– Я тоже выпью мартини, – сказал я.
Официант обернулся и посмотрел на меня, подняв брови, после чего снова взглянул на Томасину, улыбнулся и отошел.
Стоило ему удалиться, Томасина потянулась ко мне через стол, чтобы что-то сказать. Я тоже наклонился, и наши лбы соприкоснулись. И тут она спросила:
– И как он тебе?
– Кто?
– Он.
Она дернула головой в сторону официанта. Его напряженные ягодицы, покачиваясь, удалялись прочь.
– Он же просто официант.
– Я же не замуж за него собираюсь, Уолли. Мне от него нужна только сперма.
– Может, на гарнир подаст.
Томасина отодвинулась и затушила сигарету. Оглядев меня, она потянулась за сигаретой номер два.
– Ты опять начал сердиться?
– Я не сержусь.
– Сердишься, сердишься. Я тебе когда в первый раз об этом сказала, ты рассердился, и сейчас тоже.
– Я просто не понимаю, зачем тебе официант.
Она пожала плечами:
– Он хорошенький.
– Ты и получше найдешь.
– Где?
– Не знаю. Где угодно. – Я взял в руки суповую ложку и увидел в ней свое отражение – крохотное и искаженное. – Обратись в банк спермы. Выбери себе нобелевского лауреата.
– Мне не просто умный нужен. Мозги – это еще не все. – Томасина затянулась, прищурившись, после чего с мечтательным видом отвернулась. – Мне нужен полный набор.
Где-то с минуту я молчал. Взял в руки меню. Девять раз прочел слова «Fricassee de Lapereau»
[12]. Меня тревожила мысль о природе. Мне становилось ясно – яснее, чем обычно, – что в природе мой статус был бы невысок. Где-то на уровне гиены. В цивилизации вроде бы дела у меня обстояли получше. Если смотреть прагматически, я ценный кадр. Например, неплохо зарабатываю. На пенсионном счету у меня аж двести пятьдесят четыре тысячи долларов. Но при выборе спермы деньги, очевидно, роли не играют. Куда важнее тугие ягодицы.
– Ты вообще против, так? – спросила Томасина.
– Я не против. Я просто не понимаю – если тебе хочется ребенка, может, лучше родить его вместе с кем-нибудь? С кем-то, кого ты любишь. – Я посмотрел на нее. – И кто любит тебя.
– Ну было бы неплохо, да. Но этому не бывать.
– Откуда ты знаешь? – сказал я. – Ты можешь в кого-нибудь влюбиться завтра. Или через полгода. – Я отвернулся и поскреб щеку. – Может, ты уже встретила любовь всей своей жизни, просто не знаешь об этом. – Я снова взглянул ей в глаза. – А потом ты все осознаешь, но будет уже поздно. Все. У тебя уже будет неизвестно чей ребенок.
Томасина качала головой.
– Мне сорок, Уолли. У меня мало времени.
– Так мне тоже сорок. Что ж теперь?
Она пристально взглянула на меня, словно почувствовав что-то в моем тоне, но отмахнулась:
– Ты мужчина. У тебя полно времени.
После обеда я пошел прогуляться. Стеклянная дверь ресторана выпустила меня в зарождающийся вечер пятницы. В половину пятого в манхэттенских закоулках уже темнело. От погребенной в асфальте трубы в воздух поднимался пар. Вокруг нее стояло несколько туристов – они что-то басили по-шведски и дивились нашим уличным вулканам. Я тоже остановился посмотреть на пар. Думал я при этом об усталости. Дыме и усталости. В школьном автобусе Томасины был и мой ребенок. Наш ребенок. Мы встречались уже три месяца, когда она забеременела. Поехала в Нью-Джерси, чтобы поговорить с родителями, а через три дня вернулась, уже сделав аборт. Вскоре после этого мы и расстались. Иногда я думал о нем – или ней. Единственное мое дитя, и с ним благополучно разделались. Я и сейчас о нем думал. На кого он был бы похож? На меня? Глаза навыкате и нос картошкой? Или на Томасину? Хотелось бы верить, что на нее.
Следующие несколько недель не было никаких новостей. Я старался вообще об этом не думать. Но город не оставлял меня в покое. Город внезапно наводнили дети. Я видел их в лифтах, холлах и на тротуарах, прикованными к автомобильным сиденьям, слюнявых, плачущих, в парках, на шлейках. В метро они трогательно пялились на меня через плечи своих доминиканских нянек. Нью-Йорк не подходит для детей. Так почему все их рожают? Каждый пятый прохожий тащил на себе нечто, напоминавшее гусеницу в чепце. Они выглядели так, словно мечтали залезть обратно в матку.
Как правило, дети были с матерями. Я все гадал – кто же их отцы? Как они выглядят? Какого роста? Почему у них есть дети, а у меня нет? Как-то вечером я увидел целое семейство мексиканцев, вставшее лагерем в вагоне метро. Двое малышей цеплялись за треники матери, а их новейшее поступление, гусеничка, завернутая в листок, посасывала грудной бурдюк матери. Напротив них сидел отец семейства, расставив ноги. Он держал пеленки и сумку с памперсами. На вид не больше тридцати, мелкий, коренастый, заляпанный краской, с плоским ацтекским лицом. Древним лицом, каменным, веками путешествовавшим во времени, чтобы состыковаться с этим комбинезоном, этим ревущим поездом, этим моментом.