Поэтистов, как и иных представителей авангарда, невероятным образом очаровало кино, этот “Вифлеем, из которого придет спасение современного искусства”
[1555]. Перл Уайт, Гарри Лэнгдон, Бастер Китон, Бен Терпин, Мэри Пикфорд, Алла Назимова, Гарольд Ллойд завоевали их сердца. А также два великих шута их времен, Восковец и Верих, которые в своих комедиях, и особенно в “сценах перед занавесом”, обращались к чудаковатым фарсам, к приемам и шуточкам из клоунского репертуара. Шарло, герой из поэмы “Чаплиниады” (1920) Ивана Голля и поэмы “Киноповетрие” (1923) Маяковского не мог не появиться рядом с Дугласом Фербенксом в “Удивительном кудеснике” (1922).
Фербенкс же ловит на лассо
всех встречных на пути
Аполлинер там Пикассо
фантасты-обольстители
На мотоцикле Чаплин мчит
своей любви звезду
в подарок зеркальце икру
и всякую еду.
Не менее кино поэтистов привлекал диксиленд, джаз, который заменил раскачивающиеся польки и застольные песни, джаз как источник веселья:
Поэты уж не клянчат
на бедность ничего
как негры скачут в танце
Но и в этом случае меланхолия берет верх: в пражский humus внедряется ханжеский безутешный блюз. Мы могли бы долго фантазировать на тему “негритянского блюза” из сборника Незвала “Стеклянная накидка” (1932) или блюза Восковца и Вериха, положенных на музыку Ярославом Ежеком, в частности “Грустный мир” (1929), в котором соединяется страх темноты, слепоты, безвыходных положений, пробивая слезу и доходя до самых глубин сердца.
Открытые для всего нового, чуткие к “чудесам” прогресса поэтисты, наслушавшись бахвальств о приключениях в книге Эренбурга “А все-таки она вертится” (1922), прославляют машины, трансатлантические лайнеры, аэроплан “Голиаф”, небоскребы. Один из них, прозаик Карел Шульц, громогласно заявляет: “Антенна аппарата радиотелефона красивее Дискобола, или Аполлона Бельведерского, или Венеры Милосской”
[1557]. Сейферт называет один из своих сборников “На волнах TSF” (1925). В “Депеше” Незвала один поэт-радиотелеграфист призывает человечество радоваться и смеяться. Но что бросается в глаза в творениях этих легкомысленных умов, это навязчивое обращение к экзотическим темам, мобильность globertrotter (“путешественника”). Благодаря этой тяге к экзотике они хотят вырваться из заколдованного круга Праги, который их окутывает, словно змея алхимика, пожирающая свой хвост, скрыться от невыразимой печали, от насилия города на Влтаве.
Глава 111
Авангардистов 20-х годов очень манил экзотизм
[1558]. Но ни одна из группировок не грешила экзотизмом так, как чехи. Из Праги, от “зеленых прудов Чехии / что поют лягушачьим хоралом”
[1559], поэтисты любили уезжать в чудесные края, в те, что обычно рисовали на открытках. Страх перед морем и открытым пространством, который всегда отличал чешскую культуру предыдущих веков и был в самом характере Homo Bohemicus, для последователей “Деветсила” превращается в тревогу перед всем неизведанным, перед такими приключениями, которые описаны в романах Карла Мая и Фенимора Купера, в романах с приключениями Буффало Билла и Ника Картера, в описаниях Явы и Абиссинии у Рембо. Караваны, джунгли, покачивающиеся пальмы, индейцы, туземцы, негры, прерии – все эти живописные образы фильмов об экваториальном поясе и вестернов оживали на их страницах: иногда можно обнаружить даже вкус и антураж французской колониальной литературы.
Поэтисты разделяли страсть к путешествиям и считали туризм ветвью поэзии. В сборнике “На волнах TSF”, который в 1938 г. сменил свое название на “Свадебное путешествие”, Сейферт восхваляет очарование “двуспальных вагонов” и “дорожных расписаний книжку” называет “поэмой”
[1560], а в качестве сравнения приводит уныние морских путешествий: “Плакали девушки, и я плакал вместе с ними – я тоже хотел помахать платочком – они махали окровавленными платочками – красного цвета их румян”
[1561]. А Незвал называет сборник мелодичной пражской поэзии “Прощай и платочек” (1934).
Бегство к отдаленным берегам – это лейтмотив их поэзии. Незвал утверждает: “И если в Чехии нам места нету / мы можем в Океанию удрать”
[1562] или “Я уеду, уеду в Африку / На моей деревянной лошадке”
[1563]. А вот Библ: “На корабле, что возит чай и кофе, однажды я отправлюсь на далекую Яву”
[1564]. Иногда случается, что экзотические растения и предметы перемещаются в Чехию и Моравию: Незвал в “Алфавите” предлагает пальмам сделать экватор над Влтавой, а в “Паноптикуме” представляет, как комедианты из Техаса приезжают в его Требич
[1565]. Или сама Чехия становится незнакомым пейзажем с открытки, цветное изображение со стереоскопа. Во время своего путешествия на Яву, мечтая о родных землях, Библ отмечает: “С другой стороны света – Богемия – красивая и экзотичная земля, с ее глубокими и тайными реками”
[1566]. Изобретательность фокусников “Деветсила” ни за что не отказалась бы от изображения прогулки на лодке по Влтаве среди чаек и уточек.
Можно было бы привести еще множество мест, которыми переполнена их поэзия, в качестве иллюстрации их тяги к экзотизму, но лучше ограничиться следующими. В стихотворении-балете “Букварь” буква “Г” напоминает Незвалу “ловкость лассо Фербанкса”, “И” – песню “Индианола”, “V” – “отражение пирамиды в палящем песке”. “С” – “луна на воде” – вдохновляет его на следующие строки: “Романсы гондольеров умерли навсегда – и поэтому вперед, капитан, в Америку”. “D” – “арка, которая протянулась с запада”, напоминает ему индейца, сбившегося с пути. “R” – “комедианты из “Деветсила” расставили палатки на берегах божественного Нила”. “S” – “на равнинах Черной Индии – жил укротитель змей по имени Джон”. Для Сейферта в “счетах любви” грудь возлюбленной – это “два яблока из Австралии”
[1567]. Подъемные краны в порту – “гротескные жирафы”, “пальмы с неизвестного континента”
[1568]. Библ наполняет свои стихи восточными звуками (magistan, gamelang, rambutan)
[1569], и даже Галас вначале не скупится на кокосовые орехи, гондолы, коралловые острова, пальмы, бурнус, наргиле и различные экзотические безделушки, воображая себе даже “карнавал в синей Сахаре”
[1570].