Здесь теперь все несколько по-другому. Меня это довольно сильно пугает, но остальные склонны думать, что ничего ужасного не произойдет. Полиция начала вроде как слежку за людьми – включая ВШ, – чтобы доказать, будто они замышляют что-то дурное. Похоже, существует сильное давление со стороны христианских миссионеров, с тем чтобы арестовывать мужчин, имеющих отношения с другими мужчинами, а новый генерал-губернатор – весьма ревностный христианин, чья супруга родом из страшно религиозного американского семейства. ВШ находит это занятным (как и большинство вещей). Говорит, что к Бали христиане особого интереса никогда не проявляли и здесь отношения между мужчинами не считаются чем-то незаконным или непотребным – никакой взрыв христианского негодования ни к чему не приведет. (Это напомнило мне о нелепице, которую я узнала из твоего последнего письма, – что все думают, будто я сбежала с ВШ, потому что влюбилась. Небось, они считают меня похожей на ту девушку из Калькутты, что полюбила заезжего румына. Любовь! Сдается мне, никому не приходит в голову, что женщина может сделать хоть что-то не из любви к мужчине. Ну что ж, они ошибаются.)
ВШ говорит – все выглядит так, словно нацистская Германия проникает на Бали под голландской личиной – та же нетерпимость, та же уверенность в собственной правоте, те же жесткие ограничения. Из-за них он и покинул Германию, и проехал полмира, чтобы обрести свободу жить своей жизнью – но это такая зараза, которая отравит весь мир, эта унылая придирчивость, этот ужас перед всем не прописанным в своде правил. Что за манера у сильных мира сего, раздувая ноздри, постановлять, что есть хорошо и что есть плохо, – кто голландцы такие, чтобы это решать? Балийцы считают совершенно естественным, если мужчины любят мужчин, или мужчины любят женщин, или женщины любят женщин – да кто его знает, лишь бы кого-то любили и никому не причиняли вреда! Это еще одна из тех вещей, которые подсказывают мне, что Раби Бабу был прав – он говаривал, что Бали по ощущениям такое же, какой должна была быть Индия в древности. Наверное, было время, когда любовь не имела блюстителей нравов, говорящих: это тебе делать дозволяется, а то – нет; так сейчас живут на Бали, и так жили в нашей стране сотни лет тому назад. Мой отец сказал, что то Бали, которое мы тогда для себя открывали, долго не просуществует. До каких пор остров может оставаться островом? Баба
[94] говорил самым зловещим, мрачным голосом, на какой был способен: «Распахни свои глаза и уши, все смотри и слушай, все запоминай. Однажды этого не станет. Ты можешь больше никогда сюда не приехать».
Но вот она я. Вернулась. И изменения действительно есть. Чудно и страшно чувствовать, что незнакомые тебе люди – правительство – наблюдают за тем, чем ты занимаешься в стенах своего собственного дома, пусть даже ты никому не делаешь ничего плохого. Джейн говорит, ее слуг допрашивали о том, что творится у них в доме. ВШ никому не причинил зла. Тут очень трудно иметь секреты. Но за ним все равно наблюдает полиция, как и за нами.
ВШ всерьез этого не воспринимает, ни на минуту. Прислали как-то полицейских следить за ним на вечерних танцах, мы их сразу же заприметили – они стояли поодаль, нелепые в своих пижамах, сандалиях и очках. ВШ расшалился не в меру и велел танцорам поцеловать полицейских и позаигрывать с ними… некоторое время спустя полицейские оказались совершенно выбиты из колеи и тоже принялись танцевать с мальчиками. Глупо было со стороны ВШ так поступать. Интересно, откуда берется это желание подвергать себя опасности? Или он действительно наивен и бродит ощупью по чуждому ему миру?
Ты спросишь, откуда у меня все это свободомыслие, представляешь меня участвующей в оргиях. Как случилось, что я рассуждаю таким образом, хотя никогда об этих вещах даже не задумывалась? Просто мне открывается, насколько ограниченным был мой мир. За его пределами так много всего. Я считала, что романтическая любовь, если она вообще существует, случается между мужчинами и женщинами. (В доме 3, Понтон-роуд, Мунтазир, ее не случилось даже между мужчинами и женщинами.) Я осознала, что была наивна. Жизнь куда интереснее, чем я думала!
В Мунтазире, должно быть, уже становится жарко – или весна еще не закончилась? Ты, верно, сидишь в холодной кладовой, втихую попиваешь свой ледяной джин-тоник и незаметно отправляешь бокальчик-другой вниз моему свекру. Однажды кто-нибудь прозовет его Пьяным доктором, и все из-за тебя! Вот уж человек-загадка, такой элегантный, всегда интеллигентный, внимательный и при этом скрытный. Он нашел сотню способов, чтобы поднять мне настроение, когда я только переехала в Мунтазир, все еще чувствуя себя раздавленной смертью отца и растерянной от столь спешного замужества. Он с самого начала видел, что мы плохо подходим друг другу, НЧ и я. Но против сына не выступал, как можно? Встать между мужем и женой! Тауба, тауба!
[95]
Зато он всячески показывал мне, что понимает мои мучения. Дарил мне книги, стол, за которым я могла сидеть и работать, похвалы, стоило мне хоть что-то сотворить: будь то роган джош
[96] или картина. Я не нашлась как отплатить ему за доброту, – он совершенно самодостаточен – трудно себе представить, что можно сделать, чтобы изменить его жизнь к лучшему. У тебя получается – ты каким-то образом всегда знала, как заставить его улыбнуться. У тебя к этому дар, я прямо завидую.
Расскажи мне все. Дину хорошо себя ведет? Я переживаю, что под его влиянием Мышкин слишком быстро повзрослеет. Говоришь, он читает и перечитывает мои письма в клинике. Мне от этого сразу так радостно и так ужасно грустно. Интересно, чем ты в эту минуту занимаешься. За тебя я тоже переживаю, как ты одна со всем управляешься. У тебя столько дел, а тут еще мой свекор со своими ранеными героями. ВШ хохотал без остановки, когда я рассказывала ему, как вы вдвоем втихаря латаете революционеров. Он говорит, что голландцам повезло: им не приходится иметь дела с Лизой и Батти, иначе их Ост-Индская империя наверняка бы рухнула.
Я вкладываю в это письмо шелковый шарфик. Надеюсь, ты его получишь. Он должен подойти к твоему зеленому шелковому платью.
Напиши мне. Поскорей. Мне нужны твои слова.
С огромной любовью,
Гая
2 июля 1938 г.
Дорогая Лиз!
Я получила оба твоих письма – они пришли вместе. Ты не представляешь, что они для меня значат: я как иссушенная земля в ожидании дождя. Мне так не хватает новостей. Это просто чудо, что хотя бы какие-то письма могут перебраться через все эти моря и континенты, я должна быть благодарна, что теряются немногие. Знаешь, эти мои письма к тебе стали для меня дневником, я почти забываю, что пишу тебе, просто строчу и строчу на протяжении многих дней. «Переписка – все равно что беседа в письменной форме», – сказал мне как-то Раби Бабу, сидя за письмом на палубе во время того давнего путешествия. Он сказал, что у каждого есть особый блокнот с листами-вкладышами, который используется для записей, не представляющих ни для кого никакой ценности, записей, которые заявляются растрепанными, без тюрбана на голове и обуви на ногах. Они отправляются туда, куда можно спокойно заглянуть без повода, весь смысл их прихода – поболтать ни о чем.