Наде не требовались усилия, чтобы принять сочувствующий вид, поскольку сочувствовала она Соне искренне. Одновременно думала: что она может рассказать Мите? что ей удалось разведать?.. Про переполох в семье Ахтырцевых? Про бледность Сони? Про чуть не плачущую Машу? Про растерянного Николеньку в кресле?.. О какой реакции подполковника Митя хочет услышать? Глаза сверкнули... кровь бросилась в лицо... брезгливо вытер платочком руки... Вот и вся реакция! Страхами не мучился, в тёмный угол не забился, перед иконами на колени не пал.
Так
пустя неделю подполковнику прислали ещё одно письмо. Придя со службы, он обнаружил его у себя в кабинете — на серебряном подносе, как и полагается; надписан конверт был той же рукой, что и в прошлый раз.
Письмо принесли вскоре после полудня — и опять же пришло оно не по почте; нищий забулдыга с красным носом и грязной шеей, дурно пахнущий, постучал в дверь чёрного хода (поскольку у парадного уже стоял жандарм с саблей) и Маше конверт передал, говорил, что от полушки или от стопарика никак не откажется, но Маша ни того, ни другого не дала, ибо у неё, девушки экономной и расчётливой, каждая копейка была в потайном месте алтынным гвоздём прибита; к тому же — какие полушки, какие стопарики за дурные вести!.. Полдня Анна Павловна и Маша косились на это письмо; они признались друг другу, что испытывали всё это время одно чувство: будто плохой человек с чёрными умыслами вошёл в дом и поджидает в кабинете Виталия Аркадьевича. Очень было любопытно всё же узнать, какие же чёрные умыслы сокрыты в том письме, какую горькую судьбинушку кличет на семью злой человек. Зачем-то заглядывали в кабинет, косились на письмо — не исчезнет ли само собой и было ли оно вообще, не приснилось ли худое. Письмо было, письмо не исчезало, письмо ожидало.
Виталий Аркадьевич, не распечатывая конверта, бросил письмо в мусорную корзину под столом. И все домашние вздохнули облегчённо.
Потом подполковник долго похаживал по кабинету и в задумчивости пощёлкивал помочами. Что-то было не так. Он чувствовал это. Что-то не так было. Что-то тревожило — заусенец какой-то.
Взгляд Ахтырцева-Беклемишева оживился, когда малиновый закатный луч пронзил пространство комнаты, когда луч этот, луч низко ходящего зимнего солнца, отразился от стёкол книжного шкафа и комнату несколько необычно подсветил. Подполковник, оставив в покое помочи, быстро подошёл к столу с солдатиками, присел, посмотрел, переставил одного солдатика и улыбнулся.
Всё теперь было на своих местах. Всё теперь было — так.
Обморок
ольше в дом Ахтырцевых социалисты писем не слали.
Жандарм в шинели голубоватого цвета, с большой кривой саблей и геройскими усами целыми днями прохаживался у подъезда. Скрипели его сапоги, поскрипывал под каблуками снег. Временами зоркий взгляд пронзал перспективу улицы, пристрастный взгляд регулярно ощупывал опасную темень подворотен. Ночами жандарм боролся со сном, сидя на кушетке в подъезде, опершись тяжёлым подбородком в бронзовый эфес сабли. Часто покуривал трубочку. Поглядывал недреманным оком в тёмное окно.
Соня лишний раз из дому не выходила, ибо офицер не мог сопровождать её постоянно. Она была словно в заточении и очень скучала по воле. Но папа гуляния запретил. Да и страшновато было. За каждым углом мерещился злой социалист с кинжалом. Одна отдушина в этой ситуации у Сони была — подруга Надя. И Соня всё звала Надю к себе в гости. Надя же на каждое приглашение отвечала отказом; под разными предлогами отказывалась: то ей будто нездоровилось, то будто времени было в обрез, то будто «извини, Соня, неловко гостеприимством злоупотреблять»...
А однажды — на Сретение Господне — не нашлась с отговоркой и приглашение подружки приняла.
Детей в доме на этот раз не было; куда-то подевались дети — может, были в гости приглашены. Николенька, видно, перед уходом рассыпал мозаику. Маша, подоткнув за пояс подол и ворча, поблескивая белыми, круглыми коленками, ползала по полу, собирала мозаику в коробку.
Обедали вчетвером: Виталий Аркадьевич с Анной Павловной и Соня с Надей.
За стол Надю посадили прямо напротив отца семейства. Когда Надя заняла своё место, когда разгладила салфетку на коленях, Виталий Аркадьевич задержал на её лице взгляд, и ей подумалось, что чуть дольше обычного он взгляд задержал; и улыбнулся он ей весьма приветливо, Надежде даже показалось, что улыбнулся он много приветливее, чем раньше, причём он не просто приветливо улыбнулся, а со значением — ободряюще как-то, поощряюще. Надежда чувствовала неловкость и была более скована, чем всегда. Неловкость её происходила от сознания того, что совершает она поступок недостойный — недостойный человека с честью: ибо и в собрании социалистов ей, девушке Мити Бертолетова, хотелось быть своей, и у непримиримого противника их, у жандармского подполковника в доме, не хотелось выглядеть чужой; прошло немало времени с того памятного их разговора о выборе, но выбор свой Надя всё ещё не сделала, и в глазах этого умного, опытного человека наверняка выглядела беспринципной глупой девицей, которая склоняется то туда, то сюда, как трава на ветру. Прямая причина скованности была в подозрении — в быстро крепнущем подозрении, — что «А.-Б.» неловкость её хорошо понимает, что про Надю он, в отличие от других присутствующих за столом, знает всё-всё, и про поступки её в последние месяцы знает, и мысли теперешние с лёгкостью читает, с места на место перекладывает её мысли, разглядывает их и так, и сяк... вот сейчас, как раз сейчас он это делает, когда задерживает на лице её свой проницательный взгляд...
Пока Маша подавала суп, пока разливала его по тарелкам, в столовой царило молчание; тишину изредка прерывали постукивание половника о фарфор и потрескивание стеариновых свечей в серебряных подсвечниках на столе. Надя, не имея сил выдерживать значительные либо изучающие взгляды подполковника, опустила глаза и сидела как на иголках.
Маша, накрыв крышкой супницу, ушла на кухню, и тогда за столом начался разговор, который, как обычно, являл собой скорее бесконечный, доминирующий монолог Виталия Аркадьевича, нежели был общим, непринуждённым разговором. Отец семейства как всегда много говорил о внутренней политике государства, на которую сам лично, по его совершенному убеждению, оказывал немалое влияние, ибо, как он выразился, был в силу служебного положения «на острие». Опять в речах его немало места занимали инородцы — главным образом, поляки и евреи. Почему поляки ищут путей русскую монархию пошатнуть? Потому что поляки жаждут свободы и хотят реванша. И ещё они не могут простить русской монархии унизительной судьбы своего древнего трона, очень переживают они за трон польских королей
[40]. Почему евреи столь многочисленны в среде народников, почему они так активно «раскачивают лодку»? Потому что они рвутся к власти и к богатствам страны. Они хотят русскими руками отомстить западному христианскому миру за все те унижения и беды, что от него претерпели, — за погромы, убийства, насилие, за вечные гонения, презрение, за бесконечные поборы и пр. Они поддерживают всё, что ослабляет Россию, они недовольны всем тем, что делает власть сильнее: