— Вы когда-нибудь жалеете об этом? — спрашиваю я.
— Никогда, — смеется он в ответ. — Да я жить начал, только когда здесь оказался. У меня никогда не было столько приятелей. Здесь просто клуб. Я буду по ним скучать.
— Вас отпускают? — спрашиваю я не без зависти.
— Вроде того. — Он снова смеется. — Нет, приятель, — продолжает он. — Я скоро сыграю в ящик. Рак у меня. Дают еще пару недель. Что поделаешь, надо смириться. Жизнь вообще несправедливая штука.
К его жене она точно была несправедлива, думаю я. Но мне все равно его жалко.
— Просто несправедливая, — повторяет он. — Нарвался на мерзкого судью, и все. Не повезло. Он был из этих, из ваших.
Я пропускаю это мимо ушей. Человек же умирает. Нет смысла с ним ссориться. Никакой угрозы он скоро не будет представлять.
— А чем вы занимались на воле? — спрашиваю я, чтобы сменить тему.
— Каменщик я был, — говорит он. — Начальник мой тоже был из ваших. Иисусе, они ведь везде, куда ни кинь.
— Здесь их не то чтобы много, — не могу удержаться я, и это заставляет его умолкнуть, но сердце у меня все равно колотится.
Я понимаю, что при таком соседстве пульс будет частить. Взглянув на него, я вижу, что он заснул, удивляюсь тому, каким невинным он выглядит во сне, и думаю, как выгляжу во сне я. Вдалеке часы бьют восемь раз. Обычно у меня это уже время отбоя. Снова подходит медбрат, меряет мне пульс, давление и температуру. Дает, спасибо ему, лекарство, чтобы я заснул. Я выпиваю его, и меня сразу обволакивает дремота. Мартин стонет во сне, и вид у него уже не такой невинный. Он спит беспокойно. Рука пытается нашарить что-то на одеяле, я вижу, как подрагивают его ступни под одеялом. Я поворачиваюсь к нему спиной, устраиваюсь на боку и утром просыпаюсь в том же положении. Я спал так крепко, что не сразу соображаю, где я и почему я здесь. Я поворачиваюсь посмотреть, проснулся ли Мартин. Его кровать пуста. Белье с нее снято. И я понимаю, что ночью, когда я лежал, повернувшись к нему своей еврейской спиной, он умер. И я скорблю о нем. В старые времена его бы повесили. Быть может, это было бы милосерднее. А вместо этого его приговорили к долгому, медленному, болезненному уходу, и он в последних судорогах совершенно законно протянул ноги.
Несмотря на подавленность, я съедаю обильный завтрак, и позже врач, осмотрев меня, объявляет меня здоровым настолько, что я могу вернуться в камеру. Я к этому готов. Мои записи ждут. Со смертью Мартина в мире стало на одного антисемита меньше. Но это не повод для торжеств. В мартинах недостатка никогда не будет. Но, как он сказал, «Иисусе, они ведь везде», и я должен писать дальше, чтобы доказать: Мартин и ему подобные правы. Мы действительно везде. Более того, мы никуда не денемся.
24
Я смотрел, как Джеймс идет давать показания. Я подумал о Люси, о том, что она сейчас думает, но я знал: она так же, как и я, сожалеет о том, сколько внимания и заботы мы уделили мальчику, который всего этого, увы, был лишен. Он выступал свидетелем со стороны обвинения — одно это демонстрировало, что он наплевал на нашу заботу, что нет в нем ни благодарности, ни преданности.
Ввиду его юного возраста судья разрешил ему не давать присягу. Спросил только, понимает ли он разницу между тем, что хорошо, а что плохо, между ложью и правдой.
Джеймс кивнул.
— Скажите «да» или «нет», — велел судья.
— Да, — твердо ответил Джеймс. — Я понимаю разницу.
После формальностей — имя, место жительства (Джеймс назвал Девон) — прокурор попросил описать его отношения с обвиняемым.
— Мы были очень близки, — начал он. — Он относился ко мне как к сыну. Ввел меня в свою семью. Я дружил с его детьми. Я считал его вторым отцом.
Пока что все правда, подумал я. Но ничего хорошего это не предвещало. Это было вступление, а далее все прискорбным образом переменилось.
— Когда у вас появились первые сомнения относительно обвиняемого? — помог ему прокурор. — Можете не торопиться, — снова поддержал он Джеймса.
— Однажды я проводил выходные у него дома, — сказал Джеймс. — Мы собирались на прогулку, было очень холодно. Я хотел сходить в школу за джемпером. Но сэр Альфред предложил взять какой-нибудь из его и объяснил, где. В ящике комода среди свитеров я заметил кусок шелка, вытащил его, чтобы рассмотреть получше. Белый, с голубыми полосками и с шелковыми кистями по краям. Я знал, что это такое. Видел в кино. Это было еврейское молитвенное покрывало, и я удивился, что оно лежит у сэра Альфреда в комоде. Ему я ничего не сказал, но меня это немного обеспокоило.
У меня действительно было молитвенное покрывало, но Джеймс его видеть не мог, потому что оно лежало в запертом сундуке. Я нашел его после смерти отца и, признаться, был озадачен. И тронут до глубины души. Я никогда не видел, чтобы он его надевал. Впрочем, у него и поводов для этого не было, потому что, насколько мне известно, он никогда не ходил в синагогу. Я предположил, что это было дедово покрывало, а когда мой отец мальчишкой бежал из Франции, он взял его с собой, при том что мало чего мог увезти. Молитвенное покрывало так просто не бросишь: оставить его — все равно что раньше времени похоронить его владельца.
— Почему вас это обеспокоило? — услышал я вопрос прокурора.
— Потому что я стал подозревать, не еврей ли сэр Альфред, а если да, то почему он стал директором нашей школы.
— Почему бы еврею не быть директором вашей школы? — подтолкнул прокурор Джеймса к развернутому ответу.
— Потому что это школа англиканской церкви, и не в ее обычаях приглашать на работу нехристиан. Тем более на пост директора.
— Было ли еще что-то, что вызвало у вас подозрения в том, что обвиняемый исповедует иудаизм?
— Да, сэр, — ответил Джеймс. — Как-то утром в воскресенье — я тогда ночевал у него дома — я шел в ванную мимо спальни сэра Альфреда. Дверь была приоткрыта. Я услышал какое-то бормотанье на незнакомом мне языке. Я заглянул в щелочку. Знаю, я не должен был так делать, но мне было любопытно, и я увидел, как сэр Альфред раскачивается из стороны в сторону и молится. На лбу у него была маленькая коробочка, а руки обмотаны полосками кожи.
Я не смог сдержать улыбку. Я никогда в жизни не видел филактерии, разве что на старинных гравюрах. И там обычно на юношах, уже прошедших бар мицву, или на старом раввине. Я предположил, что Джеймс по чьей-то подсказке изучил книгу по еврейской традиции, и мне даже стало интересно, что еще он придумает.
— Были ли другие обстоятельства, которые привели вас к мысли о том, что обвиняемый еврей? — сказал прокурор.
Я был уверен, что теперь Джеймс расскажет о непонятных нитяных кистях, которые я, по-видимому, носил, и оказался прав.
— В другие выходные, — стал рассказывать Джеймс. — И тоже в воскресенье. Было очень жарко, и сэр Альфред предложил сходить на озеро искупаться. Когда мы раздевались на берегу, я заметил на нем что-то вроде шелкового пояса со свисающими с него кистями
[14]. Меня удивило, что он носит такую странную вещь, но я ничего не сказал. Позже я выяснил, что это такое, и тогда я окончательно убедился в том, что сэр Альфред еврей.