Но в тот вечер нам ничего не удалось рассказать. Я собирался помыться, когда услышал во дворе чью-то ругань. Я подошел к окну и отодвинул занавеску: внизу стоял какой-то мужчина и выкрикивал непонятные слова. Кроме моего отца, перед ним никого не было. Отец повесил на балконе носки и теперь сидел на бортике поилки и мыл истерзанные ноги. Он поднялся и шагнул навстречу незнакомцу.
Поначалу я решил, что это кто-то из крестьян сердится, что отец берет его воду. В Гране к приезжим цеплялись под любым предлогом. Местных легко узнать: у них были одинаковые движения, одинаковые резкие черты лица, между лбом и скулами сияли голубые глаза. Мужчина был ростом ниже отца, зато у него были мускулистые руки, а ладони для такого тела казались слишком большими. Он схватил отца за рубашку, у самого воротничка, словно пытаясь его приподнять.
Отец развел руками. Я смотрел на него сзади и представлял, что он говорит: “Спокойно, спокойно!” Человек что-то прошипел, оскалив гнилые зубы. Лицо у него тоже было больное, опухшее, – я был еще слишком юн и не понимал, что это из-за пьянства. Мужчина скривился, и в это мгновение я сообразил, на кого он похож – на Луиджи Гульельмину. Отец начал тихо жестикулировать. Я знал, что он что-то объясняет, и, зная его, понимал, что его доводам нечего противопоставить. Мужчина опустил глаза – я тоже всегда так делал. Казалось, он передумал, но руки все же не разжимал. Отец раскрыл ладони, словно говоря: ну что, мы друг друга поняли? Что будем делать дальше? В том, как он стоял босиком и разговаривал с мужчиной, было что-то потешное. След от носков четко отделял бледные щиколотки от покрасневшей кожи под самым коленом, – то, что не закрывали пумпы. Передо мной был образованный, уверенный в себе человек, привыкший указывать другим, который только что обжег на леднике голени и пытался вести беседу с пьяным жителем гор.
Мужчина решил, что хватит его слушать. Безо всякого предупреждения он опустил правую руку, сжал кулак и ударил отца в висок. Впервые я увидел, как по-настоящему бьют кулаком. Звук удара костяшками пальцев по скуле долетел до ванной – резкий, словно удар палкой. Отец отступил на два шага, покачнулся, но устоял на ногах. Руки у него сразу повисли, он немного ссутулился. Со спины он казался опечаленным. Прежде чем уйти, мужчина что-то прибавил – то ли угрожал, то ли что-то обещал. Я не удивился, увидев, что он пошагал к дому семейства Гульельмина. За время недолгой стычки я понял, кто это.
Он вернулся заявить о правах на то, что принадлежало ему. Конечно, он не понимал, что накинулся не на того человека. Но это мало что меняло: отца ударили кулаком по лицу, чтобы кое-что прояснилось в маминой голове. Реальность вторглась в придуманный мамой идеальный мир, доказала ее самонадеянность. На следующий день Бруно и его папаша исчезли. У моего отца вздулся здоровенный фингал. Ему было больно: вечером он сел в машину и поехал в Милан, но вряд ли только из-за глаза.
Следующая неделя была для нас в Гране последней в том году. Тетя Бруно пришла поговорить с моей мамой – испуганная, настороженная, обеспокоенная, – ей не хотелось терять таких надежных жильцов. Мама ее успокоила. Она уже думала о том, как минимизировать последствия, сохранить с таким трудом выстроенные отношения.
Мне эта неделя показалась бесконечной. Часто лил дождь: горы затянулись низкими облаками; когда они редели, на высоте трех тысяч метров был виден первый снег. Мне хотелось отправиться по одной из знакомых троп и побродить по снегу, не спрашивая ни у кого разрешения. Но я так и просидел всю неделю в деревне, обдумывая увиденное и испытывая угрызения совести из-за собственных чувств. А потом в воскресенье мы заперли дом и тоже уехали.
Глава 4
Увиденная сцена стояла у меня перед глазами до тех пор, пока пару лет спустя я сам не набрался смелости причинить боль отцу. Это был только первый удар, куда более сильную боль я причинил ему на равнине, позднее, но сейчас мне кажется правильным, что в возраст бунта я вступил в горах, где началось все самое главное в моей жизни. Дело не стоило и выеденного яйца: мне было шестнадцать, и однажды отец решил, что пора мне попробовать заночевать в лесу, в палатке. На развале, где торговали армейской экипировкой, он нашел старую тяжеленную палатку. Отец задумал поставить ее где-нибудь у озера, половить рыбы так, чтобы нас не застукала лесная инспекция, на закате развести костер, пожарить рыбу, ну а потом, наверное, допоздна сидеть у костра, пить вино и петь песни.
Вообще-то отец не любил походы с палатками, и я подозревал, что он готовит для меня что-то еще. В последнее время я словно забился в угол, откуда безжалостным взглядом наблюдал за жизнью нашей семьи. Неискоренимые привычки родителей, невинные вспышки отцовского гнева, которые мама ловко гасила, мелкие хитрости и уловки, к которым они прибегали, сами того не замечая. Отец был вспыльчивым, авторитарным, нетерпимым, мама – сильной, спокойной, приверженной традициям. Каждый из них играл свою роль, зная, что другой сыграет свою: они не ссорились по-настоящему, а разыгрывали спектакль с предсказуемым финалом, я же был заперт с ними в одной клетке. Теперь мне захотелось сбежать. Но сказать об этом не получалось: я не раскрывал рта, не протестовал – наверное, ради того, чтобы меня разговорить, отец и придумал историю с палаткой.
После обеда он разложил вещи на кухне и поделил груз на две части. Одни колышки и дуги весили килограммов десять. Плюс спальники, ветровки, свитера, еда: рюкзаки были набиты до отказа. Стоя на коленях, отец ослабил ремешки рюкзаков до предела, потом начал складывать, запихивать, надавливать, сражаясь с весом и объемом вещей, – я уже представлял, как тащу этот груз и обливаюсь пóтом в послеобеденную жару. Однако злил меня не тяжелый рюкзак. Злил придуманный им или ими сценарий – костер, озеро, форель, звездное небо, близость отца и сына.
– Папа, – сказал я, – брось, не надо.
– Погоди, погоди, – ответил он, запихивая что-то в рюкзак и полностью этим поглощенный.
– Нет, я серьезно, не надо.
Отец замер и посмотрел на меня. После сражения с рюкзаком у него на лице была написана ярость, и он глядел на меня так, что я тоже почувствовал себя непокорным рюкзаком, ремешком, который его не слушается.
Я пожал плечами.
Отец считал, что, раз я молчу, говорить будет он. Он перестал хмуриться и сказал:
– Давай что-нибудь вытащим! Поможешь мне, ладно?
– Нет, – ответил я. – Мне это совершенно не нужно.
– Что не нужно, палатка?
– Палатка, озеро, вообще все.
– Что значит “вообще все”?
– Мне не хочется. Я с тобой не пойду.
Для отца это был сильнейший удар. Я отказывался пойти с ним в горы: однажды это должно было произойти, полагаю, он этого ожидал. Но порой мне кажется, что, поскольку сам он вырос без отца и в юности не бунтовал, к моему бунту он был не готов. Его это очень задело. Он мог бы меня расспросить, ведь ему представился удобный случай меня выслушать, но, судя по всему, отец не был на это способен, ему это не приходило в голову, он был слишком обижен, чтобы догадаться со мной побеседовать. Он бросил на кухне рюкзаки, палатку и спальники и пошел прогуляться. Я почувствовал облегчение.