– Твой дядя на это никогда не пойдет, – сказал я.
– А вот и не угадал, – ответил Бруно. – Знаешь, почему?
– Почему?
– Из-за денег.
Он поскреб пальцем землю, подобрал камешек и прибавил:
– Кто за все это заплатит? Для дяди только это имеет значение. Твои сказали, что берут все расходы на себя. Еда, жилье, учеба – всё. Ему это выгодно.
– А тетя что говорит?
– Она согласна.
– А мама?
Бруно фыркнул. Швырнул камень в воду. Камень был такой маленький, что не произвел ни малейшего шума.
– Что говорит мама… Как обычно. Ничего.
Прибрежные камни покрывала засохшая грязь. Черная корка толщиной в ладонь – по ней было ясно, насколько поднималось озеро по весне. Сейчас питавший его снег лежал в ущельях серыми пятнами, затянись лето – он бы и вовсе растаял. Кто знает, что станет с озером, если не останется снега.
– А ты? – спросил я.
– Что я?
– Тебе-то самому хочется?
– Уехать в Милан? – спросил Бруно. – Да не знаю. Я со вчерашнего дня стараюсь вообразить, как все будет. И не получается, я этого просто не представляю.
Мы помолчали. Зная Бруно, я, не пытаясь ничего представить, был против подобной идеи. Бруно возненавидит Милан, а Милан погубит Бруно, как когда тетя умывала его, наряжала и отправляла к нам зубрить глаголы. Я не мог взять в толк, зачем лезть из кожи вон, чтобы превратить его в кого-то другого. Что плохого в том, что Бруно всю жизнь будет пасти коров? Я не осознавал, что рассуждаю как последний эгоист: дело было не в Бруно, не в его желаниях и не в его будущем, я просто хотел, чтобы он не менялся – он был моим другом, моим летом, моими горами. Мне хотелось, чтобы в горах все оставалось как есть, даже обгорелые развалины и навозные кучи на дороге. Чтобы Бруно, развалины и навозные кучи не менялись, а застыли и ждали меня.
– Может, сказать им? – предложил я.
– О чем?
– Что ты не хочешь ехать в Милан. Что хочешь остаться здесь.
Бруно повернулся и взглянул на меня. Нахмурился. Он не ожидал такого совета. Наверное, он и сам так думал, но ему не нравилось, что так думал я.
– Ты с ума сошел? – сказал он. – Я здесь не останусь. Всю жизнь хожу вверх и вниз по горам.
Он поднялся, сложил руки рупором и, стоя посреди луга, крикнул:
– Эй! Ты меня слышишь? Это я, Бруно. Я уезжаю!
Его голос отразился от склона Гренона и эхом вернулся к нам с противоположного берега озера. Мы услышали, как посыпались мелкие камешки. Крик напугал серн, которые принялись карабкаться вверх по скалам.
Серн показал мне Бруно. На скалах они были почти незаметны, но на заснеженном участке я их пересчитал. Маленькое стадо, пять особей. Выстроившись гуськом, они поднялись по снегу, добрались до гребня и замерли на мгновение, словно желая взглянуть на нас в последний раз, прежде чем исчезнуть. Потом ушли одна за другой на противоположный склон.
Тем летом мы должны были подняться на очередной четырехтысячник – на Кастор. Каждый год мы с отцом брали одну из вершин Монте-Роза, чтобы триумфально завершить сезон после долгих тренировок. Я по-прежнему ходил на ледник и мучился, но я привык к недомоганию, оно стало частью гор, как подъем до зари, сублимированные продукты, которыми нас кормили в горных приютах, и карканье живущих высоко в горах воронов. Наши походы больше не были приключением. Я тупо делал шаг за шагом, до самой вершины меня все время мутило. Я ненавидел все это, ненавидел белую пустыню, но гордился взятыми четырехтысячниками как доказательствами отваги. В 1985 году отцовский черный фломастер отметил пик Винсент, в 1986 году – Ньифетти. Отец считал, что на них мы тренировались. Он поговорил со знакомым врачом и узнал, что с возрастом горная болезнь проходит, года через три-четыре можно будет подумать о серьезных походах: подняться на хребет Лискамм или на пик Дюфур.
От подъема на Кастор мне запомнились не столько горы, сколько вечер накануне, который мы провели с ним в приюте. В тот раз Бруно с нами не было. Паста, графинчик с вином, альпинисты, которые сидели рядом и говорили о чем-то своем – красные от усталости и от солнца лица. Все думали о завтрашнем дне, в воздухе висело напряжение. Отец перелистывал гостевую книгу – свое излюбленное чтение в горных приютах. Он хорошо говорил по-немецки, понимал французский и периодически переводил мне фразы, написанные на этих “альпийских” языках. Кто-то написал, что вернулся на ту же вершину спустя тридцать лет, и благодарил за это Бога. Другой признавался, что ему не хватает умершего друга. Отец так растрогался, что взял ручку и тоже что-то записал в коллективном дневнике.
Когда он поднялся наполнить графинчик, я взглянул, чтó он там нацарапал. У отца был мелкий и нервный почерк – я к нему привык, иначе бы не разобрал. Я прочел: “Я здесь с сыном Пьетро, ему четырнадцать лет. Пока что я иду первым в связке, но скоро он пойдет впереди. Возвращаться в город не хочется, со мной останутся воспоминания об этих днях как о лучшем приюте”. Подпись: Джованни Гуасти.
Его слова не растрогали меня и не наполнили гордостью, а разозлили. В них была фальшь и сентиментальность, романтика гор, не имевшая отношения к действительности. Если в горах такой рай, почему бы нам здесь не остаться? Зачем увозить отсюда моего друга, который здесь родился и вырос? Раз в городе так плохо, зачем насильно забирать его с собой? Вот о чем мне хотелось спросить отца. И маму, конечно. Отчего вы так уверены, что знаете, как устроить чужую жизнь? В вас не закрадывается сомнение, вдруг он сам лучше знает?
Отец вернулся очень довольный. До конца отпуска оставалось три дня, был вечер пятницы, отцу было сорок пять, и он находился в альпийском приюте со своим единственным сыном. Он взял второй стакан и налил мне до половины. Наверное, в его фантазиях совсем скоро, когда я вырасту и избавлюсь от горной болезни, из отца и сына мы станем кем-то другими. Идущими в одной связке, как написал он в гостевой книге. Собутыльниками. Может, он и правда рисовал себе, что пройдет несколько лет, и, сидя за столом на высоте трех с половиной тысяч метров, мы будем пить красное вино и, ничего друг от друга не тая, изучать карты горных троп.
– Как живот? – спросил он.
– Нормально.
– А ноги?
– Ноги отлично.
– Ну и хорошо. Значит, завтра будет весело.
Отец поднял стакан. Я поднял свой, попробовал вино и понял, что мне нравится. Пока я пил, сидевший рядом мужчина засмеялся, сказал что-то по-немецки и похлопал меня по плечу, словно я только что стал членом большой семьи и он меня приветствует.
Следующим вечером мы вернулись в Грану, изрядно потрепанные восхождением на ледник. Отец в расстегнутой рубашке и с рюкзаком на плече прихрамывал – он сильно натер ноги. Я был голоден как волк: как только я спускался с высоты, желудок вспоминал о том, что два дня я не ел. Мама к нашему приходу нагрела воды, чтобы мы помылись, и накрыла на стол. Потом настало время рассказов: обычно отец пытался описать, какого цвета лед в расщелинах, как захватывает дух на северных склонах, как красиво лежат снежные карнизы на гребне. Я помнил все смутно, поскольку меня всю дорогу подташнивало. Обычно я молчал. Я уже понял то, с чем отец никак не мог смириться: невозможно передать оставшимся дома, чтó ты испытываешь наверху.