Отец вопросительно взглянул на нее, и Исабель машинально кивнула. Она, однако, заметила, что он ни разу не упомянул о ее брате. За все время, прошедшее с того дня, когда с Шоном случилось несчастье, Мьюрис Гор так и не пришел ни к каким определенным выводам. То, что произошло на каменистой площадке на дальней оконечности острова, – то, что лишило его единственного сына способности двигаться и говорить, – так и осталось для него одним из таинственных проявлений воли Божьей. В первые несколько дней он часто садился с Исабель в кухне, чтобы снова и снова выслушать ее рассказ о том, как она танцевала (как уже много раз до этого) на краю утеса и как Шон, разгорячившись, все ускорял и ускорял темп, а она старалась не отстать, кружась и подпрыгивая вместе с ветром, пока музыка неожиданно не оборвалась. Видимо, в ее рассказе недоставало чего-то существенного, какого-то ключа к разгадке, и в минуты слабости, совпадавшими у него с посещением паба, Мьюрис, не скрываясь, проливал слезы, оплакивая свое горе и свою неспособность постичь происшедшее. Одно время он считал, что это было наказанием за его тщеславие, за то, что он слишком гордился сыном – талантливым музыкантом, который теперь лежал, невнятно лопоча и пуская слюни, в лишенной музыки спальне, сквозь единственное окно которой лился внутрь лишь мерный шум моря. Быть может, думал иногда Мьюрис, случилось что-то еще – что-то такое, о чем Исабель умолчала. Бывало, в классе он подолгу смотрел на нее или следил из окна, как она идет домой. Исабель очень отличалась от других девочек. В ней была какая-то дикая, неукротимая красота, но Мьюрис воспринимал это как проявление гордости и независимости характера. Она вырастет упрямой, думал он подчас, – совсем как ее мать, в которой вспыльчивость и грубоватый здравый смысл сочетались в таких пропорциях, что он уже давно не пытался с ней спорить. Да ему это, пожалуй, и не пристало. В конце концов, на острове он был не последним человеком – директором школы, и ему, как считал сам Мьюрис, выпала нелегкая обязанность развивать, формировать и обтесывать сырые, грубые умы юных островитян. И ему это было вполне по силам, ведь он прочел больше книг, чем любой другой житель острова, не исключая и священника. Кроме того, Мьюрис умел читать по памяти состоящие из десятков и сотен строф поэмы, написанные на гаэльском ирландском. Нередко его звали на свадьбы и поминки, чтобы он прочел эти древние, исполненные мрачного очарования стихотворения, заставлявшие мужчин умолкать, а женщин плакать, и этой своей способностью он тоже гордился. Свою любовь к поэзии и к песням Мьюрис пытался передать детям и едва ли не сам научил Исабель и Шона играть на дальнем конце острова, поощряя полет их фантазии, но сейчас, сидя на скамье у борта парома, который, подпрыгивая на волнах, неспешно шел в Голуэй под безмятежно-сапфировыми сентябрьскими небесами, Мьюрис смотрел на дочь и чувствовал, как кровь приливает к его лицу от страха и гордости за то, какие плоды могло принести его воспитание. Он знал, что Исабель будет очень хороша собой. Уже сейчас у нее были необыкновенно красивые глаза и темные, густые волосы, а в том, как она с раннего детства ходила, высоко подняв голову, чувствовалась некая самодостаточность, отгороженность от мира. С ним, впрочем, Исабель всегда была вежлива. На любые его вопросы она отвечала несколькими точными словами, однако что-то в ее лице наполняло Мьюриса уверенностью, что его родная дочь полна тайн, проникнуть в которые он вряд ли когда-нибудь сумеет.
Что касалось его жены, то она считала, что все это ерунда. Исабель тихая девочка, только и всего, утверждала она. Да, добавляла Маргарет, то, что случилось с Шоном, сильно ее напугало, но в конце концов Исабель непременно придет в себя. Кроме того, говорила Маргарет мужу, пребывание в Голуэе ее изменит, как меняла всех островных девочек жизнь на Большой земле. Они уезжали туда детьми, но еще ни одна не вернулась назад такой, как была. Их детство осталось на острове, объясняла она, постукивая по полу кочергой в такт своим словам, и, приезжая сюда, они лишь наносят ему краткий визит.
Мьюрис, сидевший у очага, ничего на это не ответил. Быть может, Исабель стоило бы остаться в школе еще на один год, думал он, но вслух ничего не сказал, заранее зная, каким будет ответ Маргарет. Кроме того, Исабель всегда была смышленой и сообразительной девочкой; правда, за партой она сидела одна и слыла тихоней, однако это не мешало ей быть одной из лучших учениц в классе.
Коричневый чемодан был принесен с чердака и собран, пока Исабель спала. Утром, перед тем как отец и дочь отправились на причал, Маргарет Гор дала каждому по свежеиспеченной пшеничной лепешке в бумажном пакете, чтобы их можно было положить в карман. На прощание она обняла Исабель и крепко прижала к себе, так что та не могла видеть ни ее лица, ни дрожащих на ресницах матери слез, ни того, как Маргарет то и дело запрокидывала голову, стараясь заставить эти соленые капельки вкатиться обратно в наполненные печалью колодцы ее глаз. Продолжалось это несколько секунд, и все это время отец Исабель стоял рядом с обеими женщинами, словно посторонний. В шляпе, с чемоданом в руке и в куртке, один карман которой оттопыривал пакет с лепешкой, а другой – заветная фляжка, он казался самому себе человеком случайным, не имеющим никакого отношения к могучему потоку эмоций и чувств, соединивших мать и дочь. С трудом сглотнув застрявший в горле комок, он смотрел на них и молчал, удивляясь тому, что за все время Исабель и Маргарет не сказали друг другу и сотни слов о предстоящей разлуке. Это он усаживал дочь в гостиной, чтобы серьезно, обстоятельно обо всем с ней поговорить, это он минувшим летом гулял с ней по белопесчаной дуге пляжа, предлагая подумать о поездке в Голуэй. Но сейчас, став свидетелем этих безмолвно-безнадежных объятий, Мьюрис Гор с удивлением подумал о крайней ограниченности человеческого разума, неспособного постичь чудо любви.
Наконец Исабель отпустила мать и повернулась к нему, и Мьюрису вдруг показалось, что за несколько мгновений она стала старше лет на десять. На ее щеках не было видно мокрых следов, большие темные глаза не опухли и не покраснели, и хотя где-то в их глубине темнела печаль предстоящего расставания, даже она была ей к лицу, словно черная траурная сто́ла
[5]. В последний момент Исабель захотелось еще раз увидеть брата, и она тут же бросилась через весь дом в его комнату. Прощание было коротким. Шон лежал на кровати, и когда Исабель поцеловала его и несильно пожала ему руку, он негромко заскулил, водя глазами из стороны в сторону. Наклонившись к его уху, Исабель напела несколько нот из их любимой песенки, как делала почти каждый день, и, выпрямившись, поспешила обратно – туда, где ждал ее отец.
Выйдя из дома, они прошагали по короткой, вымощенной камнем дорожке и, отворив маленькую чугунную калитку, которую Мьюрис много раз обещал смазать, да так и не собрался, спустились по склону холма к причалу. Там их уже ждали трое соседей – еще две девочки с острова ехали в тот же пансион, и Мьюрис, как директор школы, должен был отвезти и их. Последние объятия, последние прощания на гаэльском, и вот уже стук паромного двигателя поглотил последние знакомые звуки.
Когда паром ткнулся в причал на Большой земле, Мьюрис Гор рывком очнулся от задумчивости. Исабель уже стояла рядом с ним и смотрела, как какой-то мужчина перебросил на берег плетеный канат и привязал к причальной тумбе. Наскоро собравшись с мыслями и напустив на себя важный вид, Мьюрис положил ладонь на плечо дочери – и вдруг слегка попятился. Виски и ностальгия заставили его покачнуться, но он взял себя в руки и ступил на причал, продолжая держаться за плечо дочери, словно это был спасательный круг.