Именно здесь и находилось их излюбленное место для игр – скопление многочисленных каменных ступеней, уступов, площадок, где Исабель и ее брат Шон в одно мгновение становились Королем и Королевой. Величественная тишина и очарование этого крохотного уголка острова были столь глубоки и всеобъемлющи, что они без особого труда могли вообразить себя правителями сказочной страны скрипачей и поэтов, в которой все мужчины были как их отец, а женщины – как мать. Играя, Исабель и брат говорили между собой на ирландском гаэльском, и в звуках древнего наречия с легкостью оживал маленький кельтский мир. Разыгрывая друг перед другом различные роли, они превращались то в вождей кланов, то в бардов, то в кузнецов, то в хлебопеков. Они отдавали приказы и сами же их исполняли, а порой Исабель танцевала на высоком скалистом уступе под звуки воображаемой скрипки брата. Иногда, особенно ранней весной, когда дни становились длиннее и светлее, а со стороны моря доносилось биение новой жизни, они становились завоевателями острова и его защитниками, то сцепляясь в шуточной схватке, то отдавая приказы невидимым армиям, то захватывая воображаемые сокровища выдуманных царств. Над их головами громко кричали чайки, волшебный свет весеннего неба укрывал их невесомым прозрачным пологом, а облака – белые и быстрые – превращались в паруса кораблей, доставлявших на остров гостей из неведомых стран.
Каждый раз, когда Исабель танцевала для Шона на их излюбленном скалистом выступе, ей казалось, что ветер танцует вместе с ней. Она чувствовала, как он касается ее ног, и ее пронзало острое чувство опасности. Щеки Исабель пылали, взгляд был устремлен в открытое море, руки прижаты к телу вдоль боков. На брата, который, присев позади нее на корточки, стремительно взмахивал воображаемым смычком, выводя голосом мелодию джиги, она почти не смотрела, и только уши ее ловили каждый звук, каждую ноту. Шон прекрасно знал этот танец и не раз играл и его, и десятки других для рыбаков, собиравшихся субботними вечерами в пабе Комана, ибо был одним из тех внешне непримечательных, веснушчатых, курносых, с торчащими, как ручки у сахарницы, ушами детей, чьими руками исполняет музыку сам Бог. Шон мог играть на всем, что попадало ему в руки, – на скрипке, вистле
[3], боуране
[4], банджо, ложках, – и делал это виртуозно; без видимых усилий извлекая из бездушного инструмента звенящие ноты, он с легким недоумением поглядывал на взрослых, которые отплясывали под его музыку или, собравшись кружком, таращились на него с изумлением и восторгом. Для сестры Шон играл главным образом на воображаемых инструментах, но это мало что меняло. Напротив, ему нравилось менять их, пока она кружилась в стремительном танце: скрипка, вистл, банджо и так далее – он переходил от одного инструмента к другому, не прерывая мелодии, а Исабель танцевала и танцевала, ни на секунду не сбиваясь с ритма.
– Шон!.. Давай!.. – кричала она ему, имитируя раздражение, и, по-прежнему не глядя на него, пересекала каменную площадку стремительными, летящими шагами. Ах, как же я люблю танцевать, думала она, подпрыгивая и кружась на узком скальном выступе над Атлантикой.
Обычно они играли на своем месте среди каменных уступов в течение часа или около того. Иногда, впрочем, Шон принимался поддразнивать сестру, утверждая, что она танцует слишком далеко от края обрыва.
– Is meatachan tusa! – кричал он ей. – Трусиха! Трусиха! – И, заиграв следующую мелодию, Шон нарочно взвинчивал, ускорял темп и, насмешливо качая головой, успевал к тому же негромко подхихикивать.
– Ну Шон же!.. – кричала в ответ Исабель и, стараясь успеть за неистовствующей музыкой, металась по узкой каменной площадке, словно подвешенная на ниточках марионетка в руках сумасшедшего кукловода. Она танцевала так быстро, как только могла, кружась как волчок, задыхаясь, не чувствуя под собой ног. Так было несколько раз, пока однажды Шон вдруг не оборвал мелодию на середине такта. Сначала Исабель не поняла, в чем дело, и только глубоко вздохнула, чувствуя себя усталой и счастливой. Как это прекрасно – танцевать, думала она. Бог свидетель, она любила танцы едва ли не больше всего не свете!
Глухая тишина обволокла утес, и Исабель, обернувшись, увидела, что с братом творится что-то неладное. Наверное, это было что-то вроде припадка. Блестящее от испарины лицо Шона было смертельно бледным, глаза закатились под лоб, а выгнувшееся дугой тело колотилось о камни. Сначала Исабель решила, что он притворяется, продолжая ее разыгрывать, что весь этот ужас, эта белая гадость, которая течет у него изо рта, – все это просто шутка. Но когда она наклонилась, чтобы потрогать его лоб, ей стало ясно: это не розыгрыш – это болезнь, которая обрушилась на них как гром с ясного неба. Липкий холодный пот, тонкой пленкой покрывавший кожу Шона, остался на ее пальцах; в растерянности она поднесла их к губам – и внезапно разрыдалась.
Исабель казалось, что приступ продолжался очень долго, но на самом деле он продолжался всего несколько минут, и вот уже тело Шона распласталось на камнях – обмякшее, скользкое, как у рыбы. Его закатившиеся под лоб глаза, которые только что смотрели в какой-то другой мир, приняли нормальное положение, но были остекленевшими и пустыми. Прошло еще несколько мгновений, и Шон резко втянул ртом воздух. Он силился заговорить, но не мог. Когда же ему удалось наконец произнести ее имя, оно прозвучало так невнятно, словно во рту у него оказался чей-то чужой, чудовищно распухший язык, которым Шон совершенно не мог управлять.
Исабель помогла ему подняться. Шон был таким легким и слабым, что казалось – даже самый слабый ветерок способен унести его в океан. На узкий каменный уступ над их головами опустилось несколько чаек; они поглядывали в сторону детей и ждали дождя, который должен был начаться с минуты на минуту. И когда, поддерживая спотыкавшегося на каждом шагу брата, Исабель выбралась наконец на неровную каменистую тропу, которая вела через весь остров к дому, небеса действительно разверзлись. Как часто бывало, поначалу дождь имел вид колеблющихся вдалеке полотнищ падающей воды, которые то сходились, то расходились, соединяя небо и море и заволакивая горизонт сплошной серой мглой, отгораживавшей остров от всего остального мира. Потом они надвинулись на остров, и начался ливень. Шон, спотыкаясь, ковылял по тропе, поддерживаемый сестрой; каждый шаг он делал словно впервые, точь-в-точь как человек, который только что научился ходить. Во время дождя остров сделался еще тише и безлюднее, чем всегда, и сквозь эту тишину брат и сестра медленно брели домой. Их школьные ранцы так и остались под стеной; в углублении в земле уже собралась порядочная лужа, но Исабель слишком спешила вернуться к отцу и матери, которые уже начали за них беспокоиться.
В доме – стоило только Исабель отпустить руки – Шон мешком повалился на выложенный каменными плитками пол. Вскрикнув, Маргарет Гор наклонилась, чтобы помочь ему, но муж ее опередил. Подхватив тело сына на руки, он легко поднял его и отнес в постель. Исабель осталась в кухне. Усталая, промокшая до нитки, она тоже опустилась на пол; у нее не хватило сил, даже чтобы убрать с лица прилипшие к нему длинные темные волосы, но мать уже бросилась к ней, засыпая вопросами. Что случилось? Что, ради всего святого, с ними случилось?