Сама идея работы в лавке принадлежала не столько Падеру, сколько Исабель. С каждым экзаменационным днем она все острее чувствовала, что очередной этап ее жизни подходит к концу. Вместе с тем ей впервые за много лет не хотелось возвращаться на остров – смотреть, как подходят к причалу паромы с вернувшимися на летние каникулы школьниками, слушать, как разносится над взморьем их ломаный, по-детски невыразительный гаэльский. Исабель мечтала начать новую жизнь – именно поэтому она так вцепилась в Падера, увидев в нем свой единственный – хотя и довольно призрачный – шанс добиться своего. (Любовь, как могла бы сказать ей мать, на девять десятых состоит из воображения, которое плетет свои сети не только когда влюбленные находятся вместе, но и когда темными сумрачными вечерами они тоскуют вдалеке друг от друга. Если бы Исабель вернулась домой, ее любовь не стала бы нисколько слабее; скорее произошло бы обратное. Но Маргарет не написала об этом дочери. Два часа она просидела с карандашом в руках над чистым листом бумаги, обдумала с десяток различных вариантов и в конце концов написала только, что они с отцом будут очень скучать и что она надеется – Исабель будет писать им достаточно часто.)
Они сидели в машине, припаркованной на проселке близ Утерарда, когда Исабель задала Падеру прямой вопрос. «Этим летом я не вернусь домой, – сказала она. – Я хочу остаться в Голуэе».
Он, разумеется, сразу догадался, что последует дальше, и впервые в полной мере ощутил свое превосходство. В конце концов, Исабель была всего лишь вчерашней школьницей и ничего не понимала в жизни. Но тут она придвинулась к нему ближе, и он почувствовал, как по его спине пробежала дрожь. Всего месяц назад Падер задумывался о том, что они будут делать летом. Десять дней пасхальных каникул дались ему очень тяжело; что же будет, если она уедет на все лето, спрашивал он себя. Но сейчас, когда Исабель сидела совсем рядом, целовала его лицо и просила дать ей работу в лавке, он вдруг почувствовал странное беспокойство. Она убеждала его, что летом, в разгар сезона, в лавке обязательно потребуется лишняя пара рабочих рук, и Падер согласился взять ее продавщицей, хотя отлично знал, что никакой помощник им не нужен, поскольку за все лето в лавке побывает не больше десятка туристов, которые, робко переступив порог полутемного зала, закажут костюм или приобретут штуку шерсти, однако его душу продолжали терзать чувства, природу которых он сам не понимал. Что-то внутри его переменилось в тот вечер, когда Исабель отыскала его в пабе. Нет, он по-прежнему считал ее самой красивой девчонкой из всех, кого ему когда-либо доводилось встречать; она была пылающим внутри его огнем, и Падер не мог провести с ней в машине и десяти минут, чтобы ему не захотелось прикоснуться к ее прекрасному лицу. Но – как впоследствии признавался он своим борзым, когда, вытянувшись рядом с ними на подстилке вольера, открывал им сокровенную тайну, ставшую потрясением для него самого́, – в ту же минуту, когда Исабель полюбила его, он ее разлюбил.
13
В конце концов Падер О’Люинг все же согласился дать Исабель работу в лавке. На следующий день ему предстояло сообщить об этом матери. Как он и ожидал, при этом известии Мойра Мор подскочила аж до потолка, а поскольку в этот момент стояла на верхней площадке ведущей на второй этаж лестницы, где потолок был невысок (наклонить голову она не успела), трех дюймов вполне хватило, чтобы она задела головой поперечную балку и, не удержавшись на ступеньке, покатилась вниз. По дороге она сбила сына с ног и приземлилась у подножия лестницы хнычущей грудой плоти. При падении Мойра Мор сломала ногу, и старенький глухой доктор Хегарти сказал или, точнее, по своему обыкновению прокричал ей в лицо, что она не сможет работать в лавке минимум два месяца.
Вот как получилось, что, когда Исабель появилась в лавке, Мойра Мор была прикована к постели в своей затхлой комнатенке наверху; каждые полчаса она поворачивалась на другой бок, как велел врач, и сосала финики. (Однажды, когда она была совсем молоденькой девушкой, заезжий моряк научил ее есть финики у него изо рта. Это и есть тот самый запретный плод, внушал он ей, гоняя языком финик у нее во рту, а потом, обхватив ее руками, падал вместе с ней на пол, где они корчились и хихикали как сумасшедшие в объятиях друг друга. С тех пор для Мойры финики всегда имели вкус секса. В них было нечто особенное, такое, что ей ужасно нравилось, однако за все время, пока она была замужем за отцом Падера, Мойра ела их всего несколько раз. Она могла бы даже назвать точные даты, поскольку через девять месяцев после каждого такого случая рождались ее дети.)
– Мой сын влюблен! Это надо же! – шипела она, обращаясь к неподвижному воздуху комнаты, и, ухмыляясь само́й нелепости этого сообщения, плевалась кусочками фиников в невидимых женщин – потенциальных похитительниц ее сына. Одна из них была уже внизу. Мойра слышала, как они разговаривают, вздрагивала, когда они смеялись, и откусывала еще кусочек клейкого финика каждый раз, когда ее распутное воображение потихоньку спускалось по лестнице вниз, где, как ей казалось, Падер и его девка занимаются любовью на полу. Так шли дни за днями. Мойра Мор давила зубами финики и сглатывала сладкий, как вино, сок; нога ее понемногу подживала, но внутри, неведомо для нее, росла и росла злокачественная опухоль толстой кишки.
14
Если не считать самого первого дня, Исабель так ни разу и не поднялась на второй этаж, чтобы навестить Мойру Мор в ее спальне. Она убиралась внизу, вытирала пыль и провожала Падера, который, небрежно чмокнув ее в щеку, хватал на бегу рулон ткани и исчезал. В тишине пустого, пропахшего пылью торгового зала Исабель терпеливо ждала, пока звякнет колокольчик над входной дверью, возвещая о появлении покупателя, и решительно встряхивалась и с удвоенным рвением принималась за уборку каждый раз, когда обнаруживала, что праздно сидит за прилавком, глядя в окно на проходящих по улице людей. Свет погожего утра понемногу линял, теряя краски, но Падер не возвращался, и она не знала, то ли закрыть лавку на обед, то ли оставить ее открытой. Каждую минуту Исабель ждала, что он вот-вот приедет, и машинально водила тряпкой по и без того чистому прилавку, тщетно стараясь избавиться от тонкого налета разочарования, обволакивавшего ее душу и сердце.
В первый день Падер не вернулся к шести часам, и Исабель, выйдя из лавки и заперев за собой дверь, медленно пошла вдоль улицы, свернув возле собора к дому, где ей удалось дешево снять комнату. От голода у нее слегка кружилась голова, да и сама она больше не была той наивной девушкой в желтом платье, щедро дарившей окружающим аромат первой любви. За восемь часов, проведенных в лавке, Исабель не продала ни ярда материи и не перемолвилась словом ни с одним покупателем, да и человека, ради которого она осталась в Голуэе, она почти не видела. Вечером, ожидая его звонка, Исабель написала письмо родным: она только что закончила свой первый рабочий день, все было просто отлично, хотя она, конечно, переволновалась и очень устала, пока обслуживала покупателей, выбирая материал, отмеряя ткань и так далее… На этом месте ее воображение истощилось, и Исабель закончила письмо подробным описанием своей комнаты. Перечитав написанное, она добавила еще несколько строк, в которых передавала отдельный привет Шону, и запечатала листок в конверт, который ее мать вскроет два дня спустя и, читая письмо вслух мужу и сыну, увидит между строк тень правды.