В то первое лето мы даже не знали, вернется ли папа вообще. Мама, разумеется, твердила, что да, вернется, что мы снова будем счастливы и что папа будет очень рад, когда узнает, что я все лето читал учебники и стал ужасно умным. И чем чаще она это повторяла, тем больше я читал, оставив голкиперские перчатки на комоде возле окна. Я буквально пожирал книги в тщетной надежде отыскать в них историю какого-нибудь другого мальчика, чей отец был бы художником.
Между тем деньки стояли буквально золотые: недаром ирландское лето воспевали поэты! Наша газонокосилка была продана вместе с мебелью, и в палисаднике перед домом раскинулся настоящий луг, пестревший маргаритками и полевыми цветами. Трава вымахала чуть не в три фута высотой, и по вечерам я иногда выходил из дома, чтобы лежать среди зеленых стеблей, слушать, как упруго колышется вокруг меня травяное море, и глядеть в небесную синь, которая сгущалась и темнела, пока на ней не начинали появляться первые звезды. Мне хотелось спать, но я упорно не закрывал глаз, думая о своем отце, который где-то далеко рисует этот накрывший меня звездный шатер ночи.
4
К середине августа мы получили от папы две почтовые открытки. Одна пришла из Линейна в графстве Майо, другая – из Гленколлемкилла в Донеголе. В обеих папа сообщал, что дела у него идут хорошо и что он много пишет. В обеих он обещал скоро быть дома. Мама положила открытки на кухонный подоконник рядом со столом, и по утрам, пока еще не пришла пора снова отправляться в школу, я перечитывал их снова и снова, глотая жидкий чай со скудной добавкой молока и с беспокойством ощупывая заплатку из серой ткани на колене моих школьных брюк.
Наступил сентябрь. День, когда в школе начинались занятия, выдался дождливым и сырым. Спустившись рано утром вниз, я сразу услышал стук и удары, доносившиеся из отцовской мастерской в конце коридора. Папа вернулся домой поздно ночью: худой как тростинка человек в шляпе и с небольшой сумкой через плечо прошел по дорожке к крыльцу и постучал в свою собственную дверь. Должно быть, мама подумала, что это вор или нищий. Она слышала стук, но даже не встала с постели, ибо почти не сомневалась, что долгожданные звуки, нарушившие ее сон, ей просто почудились. И только когда отец вошел в дом через заднюю дверь и мама услышала, как он шумит в кухне и топает по полу коридора, она поняла, что это он. Оставив сумку у подножия лестницы, папа поднялся наверх, в спальню. Думаю, что он заглянул и ко мне; во всяком случае, я очень хорошо представляю, как его прохладная рука с длинными пальцами протянулась сквозь темноту, чтобы погладить меня по голове. Потом, пятясь, папа вышел из темной комнаты на темную лестничную площадку и развернулся, чтобы отворить дверь спальни. В промокшем насквозь плаще и шляпе, с полей которой еще капала вода, он стоял на пороге в башмаках, в которых пришел с запада, и смотрел на мою мать. Он ожидал оскорблений, проклятий, каких-то проявлений холодности, быть может… Мама приподнялась на локте, чтобы посмотреть на него – в своей ночной рубашке она белела, как луна, даже на фоне простыней. Выждав несколько секунд – словно для того, чтобы убедиться, что это действительно он и что все это ей не снится, – мама прошептала: «Слава богу!» И протянула ему навстречу руки.
Всего этого я, конечно, не знал. Тем дождливым сентябрьским утром я услышал доносящийся из папиной мастерской шум и испугался, решив, что мы продаем его вещи. Но когда я заглянул внутрь, то увидел отца, который усердно работал, пытаясь смастерить из реек большую рамку. Меня он не видел и не слышал. Я открыл было рот, чтобы позвать его, но обнаружил, что не могу издать ни звука. Вместо этого я продолжал стоять с открытым ртом и смотреть, как он сосредоточенно сутулится, с головой уйдя в работу, как он колотит молотком по деревяшкам, странно похожий на застывшего, нарисованного человека, которому нет никакого дела до окружающего. Я попятился назад и прикрыл дверь. На кухне я молча готовил себе завтрак, чувствуя, как внутри меня бушуют радость и страх. Стоило мне только открыть рот, чтобы откусить первый кусок, как эти два чувства ринулись вверх, затыкая горло и грозя задушить. Я почти почувствовал, как раздувается мое лицо и выпучиваются глаза! Десятки невысказанных слов рвались из моего горла наружу, вихрем крутились в голове. Правда ли папа вернулся? Станет ли наша жизнь такой же спокойной и упорядоченной, как раньше, или я ошибся и папа не сколачивает подрамники, а наоборот – разбирает? Покончил он с живописью или нет? Говорил ли с ним Бог еще раз?.. Что Он ему сказал?
Мои глаза, как бывало уже не раз на протяжении недель, бежали по строкам лежащих на подоконнике открыток, когда я почувствовал его руку на своем плече.
– Папа… – проговорил я и, оборачиваясь, почувствовал, как внутри меня лопнул какой-то пузырь, и слезы ручьями хлынули из глаз. Прижавшись к его худой груди, от которой шел густой скипидарный запах, я плакал и плакал, пока папа не похлопал меня по спине и не отстранил на расстояние вытянутой руки. Он оглядел меня с ног до головы, и я, вытирая слезы обмахрившимся рукавом своего серого свитера, подумал: видит ли он, как сильно я поумнел за целое лето занятий? Еще мне хотелось, чтобы папа узнал, что я стал маленьким мужчиной в доме, что я хитростью сумел выманить у миссис Хеффернан несколько фунтов бесплатных фруктов и конфет и что я с самого начала не сомневался: он обязательно вернется.
Папа продолжал удерживать меня перед собой на расстоянии вытянутой руки, а его ярко-синие глаза разглядывали меня, казалось, целую вечность. Я видел, что его волосы сильно отросли и что в слабом утреннем свете они выглядят не седыми, а белыми, как снег. Казалось, даже его брови стали намного светлее. Во всем его облике сквозила теперь такая летучая прозрачность, что чем дольше я на него смотрел, тем сильнее мне казалось, будто папа тает, растворяется в воздухе, словно он был не человеком, а миражом, обманом зрения – чем-то таким, что, как я начинал думать, было похоже на Самого Бога.
– Думаю, на этой неделе тебе не обязательно ходить в школу, – сказал папа. – А ты как считаешь? Надеюсь, ты не против?..
Конечно, я был не против. Папино предложение казалось мне чудесным, и это было не единственное чудо, которыми оказался наполнен этот день. Мама встала с постели и спустилась вниз в зеленом платье, которого я раньше никогда не видел. Кроме того, она послала меня в магазин за картошкой и морковью, в дополнение к которым я купил большую репу.
Как выяснилось, написанные за лето картины папа отправил поездом в Дублин, и чуть позже мы с ним поехали встречать их на вокзал. Это была моя первая поездка в город, которую я помню; я сидел на переднем сиденье на верхней палубе двухэтажного автобуса и смотрел, как тонкие ветви кленов и каштанов хлещут по оконным стеклам, теряя листья, которые дождем сыпались на мостовые узких кривых переулков, примыкавших к главной дороге. Сложив руки на коленях, позабыв о заплатке на брюках, я то и дело поглядывал на безмолвную, неподвижную фигуру отца. Почему-то мне казалось – он не особенно рад, что вернулся. Эта задумчивая неподвижность, которую только подчеркивала его аскетическая, бросающаяся в глаза худоба, накладывалась на дневной свет легкой прозрачной тенью – такой же бесшумной и ласковой, как водовороты невидимых листьев, что, медленно кружась, падали на землю хмурыми осенними вечерами. Разобраться в его мыслях и эмоциях было невозможно, зато их можно было почти увидеть, когда они ковром покрывали землю, когда сам он был уже далеко. Так я понял, что папа ненавидит город. Что-то в са́мой глубине души заставляло его стыдиться того факта, что здесь он родился и ходил на работу, впустую потратив великое множество дней, наполненных великолепнейшим светом, о каком художник может только мечтать.