Я хотел бы его ненавидеть. Я шел в футе позади него, мерившего тротуар длинными жирафьими шагами, и смотрел на людей, которые пялились на нас. Знали ли они, что он снова уезжает? Чувствовали ли они в окружавшем нас воздухе жар сжигавшего его огня? Я не мог поверить, что все это происходит со мной, происходит снова!.. Какой другой отец мог так запросто уехать, бросив своего сына? И как после всего, что с нами случилось, папа может считать, будто Богу по-прежнему есть дело до того, пишет он картины или нет? Снова и снова я задавал себе эти вопросы и… шел дальше. Домой мы возвращались окружным маршрутом, отклонившись от обычного пути сильнее, чем было необходимо, чтобы только пройти не по дороге, а по вершинам холмов, откуда открывался вид на залив. В предзакатных солнечных лучах море блестело серебром и казалось совсем мелким, крыши домов тоже сверкали, и казалось, будто мы идем вдоль высокого края погруженного в лето города. Папа по-прежнему шагал впереди меня, но теперь в его походке вновь появилась непринужденная летящая легкость, о которой я успел позабыть. Похоже, в мыслях своих он был уже далеко. Вера в свои силы снова вливалась в него полноводным потоком, а над нашими головами шелестели листвой и распевали свои песни невидимые птицы, и я просто не мог его ненавидеть, как бы мне этого ни хотелось.
Когда мы обогнули последний поворот и уже подходили к дому, я увидел, что мама нас ждет. Никто, кроме нас, не мог бы ее увидеть, но она была здесь, в вымытом и прибранном доме; мама сидела на выметенной лестнице, и ее улыбка угадывалась в блеске вымытых чашек, ее дыхание – в скрипе половиц наверху. Она ждала нашего возвращения, ждала, чтобы узнать, сказал ли мне папа…
Вечером, пока я убирался в своей комнате, мама стояла в дверях. Ей не было нужды что-то мне объяснять. Я и так знал, что́ она хочет сказать, знал, зачем она вернулась, преодолев бескрайние голубовато-золотистые райские долины и протиснувшись в наш мир сквозь холодные стеклянные окна бесчисленных звезд. Все это она сделала только для того, чтобы встать сейчас на пороге моей спальни и сказать, что папа был прав и Бог действительно хочет от него именно этого.
3
Утром папа рассказал мне о своем предполагаемом маршруте. Он собирался в Клэр, к морю. До Энниса он планировал доехать на поезде, а потом двигаться к побережью пешком. В доме достаточно еды, сказал он, а если я захочу купить молока или еще что-нибудь, я должен взять свернутую трубочкой десятифунтовую бумажку, которая лежит вместе с мелочью в банке из-под джема на кухонном подоконнике. Сам он собрался еще до того, как я проснулся. Несколько холстов, перевязанных веревкой, стояли в прихожей, распространяя запах скипидара, растворителя и приключений. Парадная дверь была распахнута настежь, и задумчивое утро, еще не знавшее, то ли пролиться дождем, то ли приласкать солнечным теплом, трепетало и колебалось за порогом, как моя вера. Папа – все еще в одной рубашке, без пальто – буквально лучился энергией; худой и невероятно подвижный, он сновал вверх и вниз по лестнице, то и дело ныряя в мастерскую и вновь появляясь в коридоре, собирая последние мелочи. Наконец он посмотрел на меня, а я посмотрел на него и снова увидел прорезавшие его лоб глубокие морщины.
– Значит, ты вернешься через неделю, – сказал я, стоя в коридоре вместе с мамой.
– Точно, – ответил он и, взяв меня за плечо, коротко и нежно пожал; на мгновение его морщины разгладились, а в глазах промелькнула улыбка.
Перед самым уходом, уже нагруженный холстами, кистями и красками, папа ненадолго задержался на пороге и протянул мне руку. В ответ я протянул свою. Наши ладони соприкоснулись, и я почувствовал такой мощный заряд любви, что на глазах у меня выступили слезы.
– Через неделю, – сказал он.
– Через неделю, – кивнул я, чувствуя, как стынет рука, которую он только что отпустил. А папа уже шагал к калитке, вот он махнул мне на прощание широкой, как флаг, ладонью – и исчез.
Мне потребовалось всего две минуты, чтобы принять решение. И еще десять, чтобы достать из банки от джема деньги, добавить к ним то, что я сумел накопить, накинуть куртку, перекинуть через плечо небольшую сумку, в которую я запихнул свитер, запасные носки и белье, и запереть входную дверь. Я торопился на станцию. Папа шел пешком, и хотя он мог остановить попутку, водитель которой оказался бы в достаточной степени любопытен или просто удивлен видом тяжело нагруженного чудака, я был почти уверен, что у него ничего не выйдет. Тем не менее рисковать я не хотел; мне нужно было непременно оказаться в том же поезде, на котором собирался ехать и он, поэтому, наплевав на деньги, я купил билет на автобус. Сидя на переднем сиденье империала, я смотрел на копошащихся внизу пешеходов, выискивая на ведущих в город улицах длинного, нескладного, похожего на старьевщика мужчину с огромным тюком за плечами. Но папу я так и не увидел.
Вскоре автобус остановился на конечной у набережной, я сошел и оказался в бурлящем котле звуков и красок, в который Дублин превращается каждое лето. С небес светило яркое солнце, которое время от времени закрывали легкие летучие облака, и тогда по реке плыли зеленые тени. Сердце мое билось так часто, что, казалось, готово было выскочить из груди. Что, если папа каким-то образом сумел опередить меня и уже сидит в поезде, глядя на убегающую назад платформу? Не в силах вынести этой пытки неизвестностью, я сошел с запруженного людьми тротуара на проезжую часть и побежал.
Поезд отходил в десять минут десятого. Я занял место в последнем вагоне на дальней от платформы стороне и смотрел, как опаздывающие пассажиры неуклюже спешат мимо окон, размахивая на ходу пластиковыми пакетами, сумками и небольшими чемоданчиками. Часы показывали время отправления, но папы все не было. Потом я услышал объявление по станции – поезд действительно следовал в Эннис через Нену с пересадкой в Лимерике. И тут же загремели закрывающиеся двери, ударил колокол, прозвучал свисток, и кондуктор в тамбуре сказал что-то смешное оставшемуся на платформе дежурному. Состав трижды дернулся, лязгнул сцепкой, зашипел тормозами и наконец тронулся с места, понемногу набирая ход. За окном промелькнул конец платформы; мы выехали со станции и под ритмичный перестук колес помчались по плоской равнине.
Я никогда не видел этой части страны. Поезд шел мимо стоявших у самого полотна ветхих, старых домишек с крошечными садиками, в которых сушилось на веревках белье. Казалось, здесь все было пропитано железной дорогой – гарью, пылью и шумом поездов, с регулярностью часового механизма проносившихся по рельсам и в дневные часы, и ночью. Дети здесь не обращали внимания на грохочущие вагоны и не махали им вслед. Чуть дальше от полотна виднелись недавно возведенные пригородные кварталы, которые не были ни городом, ни деревней: просто бесконечные ряды одиночных, сдвоенных и сблокированных белых домов. Прошло около получаса, прежде чем они остались позади, но наконец преобладавший серый цвет пейзажа сменился зеленым, а сразу за железнодорожной насыпью, густо заросшей терновником, раскинулись прорезанные каналами поля Килдэра и Лииша
[10]. Вдоль вагонов прошел кондуктор: привычно покачиваясь вместе с вагоном, он останавливался, чтобы пробить специальными щипчиками дырки в билетах, а заодно велел испанским студентам убрать ноги с сидений. «Вагон для некурящих. Для некурящих!» – снова и снова повторял он, пробираясь сквозь повисшие в воздухе облака дыма, и стучал мякотью ладони в закопченные форточки, впуская в вагон еще немного шума и ветра, в который вплетались запахи жимолости и сухой травы. Все это было для меня внове – как и сидевшая со мной рядом миниатюрная женщина в громоздком пальто, которая, вцепившись в лежавшую у нее на коленях сумочку, клевала носом в такт грохоту колес. Время от времени ей, вероятно, снилось, будто какие-то воры тянут сумочку у нее из рук; тогда она вскидывала голову и негромко вскрикивала, но, опустив взгляд и убедившись, что ее имущество в полной безопасности, начинала задремывать снова, словно желая быть ограбленной во сне. Мне она не сказала ни слова.