Погруженный в раздумье, он не заметил, что чтение приговора вот уже минуту, как прекратилось. Кто–то мягко тронул его за руку: полковник, иронически выгнув бровь, указал ему в сторону гильотины.
— Что, уже? — пробормотал Авельянеда. — Да, да, я сейчас. Мы это мигом.
Сердце слегка оступилось — так иногда спросонья пугает незнакомая обстановка. Придерживая на груди золотую медаль Барселонских игр в состязаниях по стрельбе из мушкета, он шагнул вперед и лег на скамью — лицом вверх, ощутив шейными позвонками прохладную жесткость доски. Нож теперь блестел в каких–нибудь метрах от его горла.
Тут вышла некоторая неловкость: палач, ужасно смущаясь, пролепетал, что лечь, собственно, нужно на грудь. Он даже показал это в воздухе пальцами, будто жертва уже успела утратить всякую способность к пониманию. Но Авельянеда покачал головой:
— Так.
Палач ошарашенно посмотрел на толпу, словно искал у нее поддержки, и тихо повторил свою просьбу.
— Нет, нет, так, — глядя в небо ответил диктатор.
Полковник равнодушно пожал плечами. Тогда паренек, еще больше оробев, начал приготовления. Опустив сверху деревянный ошейник, он щелкнул замком и спросил пациента, удобно ли ему. Тот подтвердил, что удобно. Затем палач зафиксировал его тело и ноги ремнями и спросил, не жмет ли. Авельянеда ответил, что нет, не жмет. Потом довольно долго ничего не происходило. Над площадью, шелестя в воздухе крыльями, чрезвычайно низко пролетела какая–то птица.
Когда ожидание стало обременительным, он открыл глаза (потому что вдруг понял, что лежит с закрытыми глазами) и увидел выражение ужаса на лице палача. Тот стоял, протянув руку к рычагу, и с дикой ухмылкой смотрел на Авельянеду, но ничего не делал.
— Ну? — нахмурился Авельянеда.
Губы паренька вспрыгивали от страха, на лбу выступила испарина. Видно, ему не каждый день приходилось убивать легенду.
— Давай, парень, — подмигнул ему Авельянеда. — Жми на старт.
Над ложем возник фалангистский полковник и что–то громко зашептал сопляку, брызжа слюной в его красное ухо, почти пожирая его от ярости.
Однако сомнения, как тут же выяснилось, были присущи только юному палачу. Когда там, наверху, в безоблачном небе, наконец скользнуло роковое железо и стофунтовый скошенный нож хлынул под собственной тяжестью в бездну, Авельянеда, движимый смутным чувством недосказанности, сумел немного повернуться на скамье и увидеть глаза людей, обступающих эшафот, глаза, в которых впервые за долгие годы не было ни глумления, ни ненависти, ни преступного снисхождения, которое превыше всякого суда. Как и сам он когда–то на своих собственных врагов, они смотрели на него без торжества, они даже сострадали ему, скупым, сдержанным состраданием, но были готовы довести начатое до конца.
В эту минуту Аугусто Гофредо Авельянеда де ла Гардо примирился со своим народом. Он был счастлив умирать, зная, что они хоть чему–то у него научились.