— Чего ревешь, старый хрыч?
Сегундо вытер слезы рукой — той самой, в которой держал смычок, будто хотел извлечь ноту из собственного лба — и жалобно отозвался:
— Простите! Очень грустно, сеньор!
— Играй, Сегундо! Играй! — приказал Авельянеда и отвернулся, чтобы, чего доброго, самому не распустить нюни.
Повозка продолжила движение вперед, а скрипка Сегундо — свое печальное восхождение. Звуки ее почти касались неба, фальшиво и нежно — до того, что диктатору вдруг стало невмоготу.
— Эту гадость сыграешь у себя на похоронах! — рявкнул он, поворотясь, и погрозил скрипачу кулаком.
Повозка уже удалялась, когда Сегундо крикнул вдогонку:
— Я вас не бросил, сеньор! Я был в тюрьме! Меня арестовали как бродягу! — размахивая смычком и едва не падая с парапета, он кричал что–то еще, но остальное уже нельзя было расслышать.
— Знаю, Сегундо, — пробормотал Авельянеда. — Знаю.
Фалангисты наблюдали эту сцену с неудовольствием, но говорить ничего не стали. Они лишь переглянулись, снисходительно хмыкнули и снова уставились в свои книжки.
Погромыхивая на булыжной мостовой, миновали похоронное бюро, у входа в которое стояло десятка полтора новых неструганых гробов, с какими–то загадочными цифрами, вырезанными на крышках. На одном, поджав ноги, сидел жуликоватого вида мальчик в обтерханных штанах и ел суп, причем в качестве миски он использовал выдолбленное донышко тыквы. На повозку мальчик посмотрел с любопытством, но без удивления — видимо, не знал, кого это везут, или же был просто равнодушен к политике.
С проспекта Святого Франциска въехали на улицу Байлен. Она теперь называлась улицей Счастья — единственное название, которое понравилось Авельянеде. Бросив взгляд на табличку, он даже подумал, что коммунизм, быть может, не такая плохая вещь, и что барбудос при должном старании удастся сделать испанцев счастливыми на свой лад. Все эти пятилетки, партсъезды, колхозы (Авельянеда мысленно пощелкал пальцами, припоминая), доярки на обложках журналов вместо коронованных потаскух вполне могли оказаться пусть и окольным, но все же путем к истине, и если Восточный Деспот не навяжет Фаланге собственные порядки, то кто знает… Впрочем, он тут же осекся, увидев впереди, на башенках собора Альмудена, красные металлические звезды вместо крестов. Над центральным входом была натянута длинная кумачовая полоса с надписью «Мадридская сельскохозяйственная выставка». За оградой возвышались штабеля досок, стремянки, шатры — видимо, выставка еще только приготовлялась. Тут же, за оградой, стояли вынесенные из собора статуи святых. Авельянеда поджал губы и отвернулся.
Свернули на Главную улицу, нареченную по коммунистическим святцам улицей Карла Маркса. Здесь Авельянеду кольнуло как бы легкое беспокойство — не предвестие того неизбежного волнения, что ждало его впереди, а отголосок чего–то, оставленного еще в камере. Этот укол был каким–то образом связан с делегацией французской компартии, виденной им несколько минут назад. Он стал рассеянно перебирать в памяти отдельные элементы — физиономию человека, похожего на Андре Марти, ухмылку его рябого соседа, оттопыренный мизинец Посконникова — и вдруг образ маленького флажка на столе навел его на разгадку. Всю неделю в газетах писали о готовящемся полете французов в космос — первом в истории запуске, который мог, наконец, нарушить звездную монополию большевиков. Авельянеда живо интересовался этой темой, отдыхая на «французских» статьях от бесконечного перечня собственных преступлений. Из ста напечатанных слов восемьдесят приходились на долю будущего астронавта, Филипа Лагранжа — кинематографического красавца с ямочкой обольстителя на гладко выбритом подбородке и копной совершенно белых волос. Все газеты без конца тиражировали снимок с космодрома Куру в Гвиане: ярко освещенная солнцем ракета «LEF‑1» с расшифровкой по борту «Liberté Égalité Fraternité»,
[10] улыбающийся Лагранж в скафандре на платформе высокой металлической лестницы. Полет должен был состояться прошлым вечером, но сегодня утром Авельянеда газет, вопреки обыкновению, не получил и не знал, чем все закончилось. Не желая беспокоить читающих фалангистов, он с сомнением посмотрел на возницу и без всякой надежды спросил:
— Скажи–ка, братец, что там слышно о полете Лагранжа?
Однако тот — совершенная колода с виду — откликнулся на вопрос с живейшим энтузиазмом.
— Отложили из–за неисправности двигателя, — сказал он, поправив на голове облезлую шапку и, будто с горы, пустился в подробные технические объяснения, употребляя такие слова, как «удельный импульс», «дренаж» и «тетраоксид». Авельянеда уже успел заскучать, когда крестьянин вдруг замолчал, покосился на фалангистов и, понизив голос, произнес:
— Вообще–то мне не велено с вами говорить, но… Славно вы их тогда, под Гибралтаром!
— Кого? — не понял Авельянеда.
— Как кого? — тот вытаращил глаза. — Англичан!
Не встретив в диктаторе поддержки, возница вдруг помрачнел, отвернулся, по–вороньи ссутулился на передке и за весь остаток дороги не произнес больше ни слова.
Здесь, на улице Карла Маркса, наконец показалась часть тех, кто пришел посмотреть на казнь. Не помещаясь на Пласа—Майор, толпа выплеснулась на окрестные улицы — Сарагосы, Жироны, Филипа III и другие, — где и застыла подобно головам Лернейской гидры. Люди, которым не хватило места на площади, разумеется, не могли ничего увидеть, но их, вероятно, волновала уже сама возможность находиться рядом, и поэтому никто из них не расходился. Головы стоящих были обращены в сторону Пласа—Майор, так как все они, поверив слухам, считали, что диктатор уже находится там, в Каса–де–ла-Панадерия. Убеждение это было столь сильно, что когда явился он сам, при полном параде, стук ослиных копыт, донесшийся с той стороны, откуда никто не ожидал его прибытия, никого не насторожил. Лишь когда повозка приблизилась, смятение прошло по толпе, и вся она, будто поле подсолнухов, медленно развернулась к Авельянеде. Так и не услышав криков на улицах города, он ждал, что проклятия и вопли раздадутся здесь, но толпа лишь охнула и замерла. Замерла на секунду, потому что в следующую — так же медленно, будто не по собственной воле, а подчиняясь силе отлива — начала расступаться, давая повозке дорогу. Источником этой силы не были стоящие вдоль тротуаров вооруженные фалангисты, напрасно посланные сюда для поддержания порядка: толпа поглотила их, не заметив. Нет — движение исходило от нее самой, но исходило, кажется, вполне безотчетно. В глаза Авельянеде бросился двухметровый детина, который, не глядя, отодвинул своей рукой–оглоблей сразу пятерых, в том числе такого же громадного, как он сам, фалангиста. Под напором человеческой массы не выдержала витрина пекарни. Стекло хрустнуло и с тусклым дребезгом осыпалось внутрь, на свежеиспеченные булки и пирожки, прижатый к витрине рыжебородый пекарь в засаленном колпаке повалился сверху. Однако, упав, он не издал ни звука, а тотчас сел на груде осколков и продолжил, не мигая, смотреть на повозку. Жители домов распахивали окна, срывали с них москитные сетки, убирали прочь горшки с комнатными цветами. Двое маленьких внуков выкатили на балкон коляску с парализованным дедом — обмякшее тело не шелохнулось, но водянистые глаза поплыли за катафалком, выражая, вопреки бессилию плоти, самую суть движения. Напряженно вслушиваясь в эту столь неподходящую случаю тишину, Авельянеда, впрочем, не обольщался, поскольку приписывал ее эффекту неожиданности. Стараясь лишний раз не глядеть по сторонам, он готовился к тому, что через минуту, самое большее через две в спину ему полетит тысячеголосый вопль, и заранее принимал его, ибо только так, принимая, мог оставаться неуязвимым. Меж тем когда рядом, в одном из домов, ожил радиоприемник, чья–то рука тотчас его задушила, вырвала с корнем непрошеный звук, словно сочла его кощунственным в такую минуту.