Униформа националистов явно имитировала ту, которую когда–то носили черногвардейцы. Почти у всех пленников имелись награды, и цветом, и формой также напоминающие награды времен Империи. Но какой–то странный изъян в этих медалях и орденах насторожил Авельянеду, и, приглядевшись, он понял, что они просто–напросто вышиты на груди цветными нитками, у кого–то более искусно, у кого–то менее. Здесь был по меньшей мере десяток кавалеров Ордена мужества и целых трое участников похода во Францию тридцатилетней давности. Авельянеда грустно улыбнулся: во двор, распространяя жуткое зловоние войны, входили самые обыкновенные ряженые, но ряженые, перепачканные кровью и гноем (а некоторые и кое–чем похуже), и потому трагичные в своей нелепости.
Должно быть, кто–то из конвоиров шепнул им, что накануне в тюрьму доставили настоящего Авельянеду, потому что, когда пленники, наконец, увидели сидящего в повозке старца, лица их мгновенно переменились. Потрясение, с которым они встретили своего кумира, было почти религиозным. «Это он! Он!» — пробежал по их рядам взволнованный шепот, вся колонна, не боясь навлечь на себя неудовольствие конвоиров, разом остановилась. Первым встал навытяжку и вскинул руку Фуэнмайор, остальные повторили его движение.
— Вива ла патриа! — грохнули они хором, срывая глотки, в исступлении обреченных, которым судьба одной этой минутой искупала все их прошлые и будущие страдания.
Экстаз поразил всех, включая мальчика с перебитой ногой, глаза которого вспыхнули волчьим огнем, как у детей Империи в те минуты, когда наставник и вождь призывал их с трибуны на великие ратные подвиги.
Во дворе повисла нехорошая тишина. Солдаты конвоя переглянулись и дружно отодвинулись от колонны, часовой у ворот скинул с плеча винтовку. Все смотрели на человека в повозке, так, словно это он решал, быть побоищу или нет.
Медленно, будто ком тающего снега, лицо Авельянеды посерело от гнева. Два десятка вскинутых грязных рук еще висели в воздухе, когда он привстал и, оглядев замерших оборванцев, рявкнул на весь двор:
— Пошли прочь, мошенники! Я клоун! Слышите? Клоун!
Прежде чем свидетели сцены успели хоть что–нибудь понять, он схватил с пола два деревянных бруска — на крутых склонах такими подпирают колеса, чтобы повозка не покатилась — и весьма артистично, хотя и без прежнего изящества (сказывалась отвычка), исполнил четверной «каскад». Поймав бруски, он бросил их обратно в кузов, с улыбкой оглядел стоящих и, хлопнув возницу по плечу, повелительно крикнул:
— Трогай!
Все это было так неожиданно, что крестьянин, которому, в общем–то, полагалось слушаться фалангистов, с необычайной живостью подчинился приказу. Вжав голову в плечи, он хлестнул ослов, да так, что те сорвались с места не хуже скаковых лошадей. Оставляя позади смятение и растерянность, повозка выехала на бульвар Империаль. Оторопелый часовой мигом пришел в себя и поспешил закрыть ворота, то ли просто от греха подальше, то ли для того, чтобы это нелепейшее видение поскорее осталось в прошлом.
Возница, ослы и, в меньшей степени, фалангисты еще находились под впечатлением от увиденного, в то время как сам Авельянеда с августейшим спокойствием устроился на скамье и стал поглядывать по сторонам. Он готовился к тому, что за воротами его будет ждать толпа разгневанных горожан, но бульвар оказался безлюдным. С невероятной скоростью, с какой в столицах всегда распространяются слухи, в городе прошла весть, что ночью диктатора во избежание эксцессов тайно перевезли в Каса–де–ла-Панадерия, и потому все желающие увидеть воскресшего каудильо сразу подались на Пласа—Майор. Это обстоятельство несколько разочаровало виновника торжества — ведь он надеялся, что негодующий ропот уже здесь, за тюремной стеной, хотя бы отчасти подготовит его к тому приему, который, несомненно, окажут ему на самой площади.
Как он и предполагал, телега, запряженная тремя ослами, была не единственной глумливой отсылкой красных к имперскому судебному ритуалу. Доставить Авельянеду на место было решено тем же самым маршрутом, что и жертв его диктатуры, так что с бульвара Империаль повозка сразу свернула на площадь Двенадцати мучеников. Собственно, первый теперь назывался бульваром Розы Люксембург, а вторая — площадью Революции: неделю назад в городе прошла волна переименований, и улицы Мадрида, уже не раз пережившие подобное самоуправство, вновь получили идеологически правильные имена. Старые таблички были временно заклеены бумажками с новыми названиями: так, улица Толедо — следующий участок маршрута — звалась теперь улицей Энгельса, а пересекающий ей Английский бульвар — аллеей Бакунина. Клара Цеткин, Бебель и Каутский потеснили с карты столицы Франсиско де Орельяно, Веласкеса и Магеллана. Кое–где бумажки отставали, и старые названия украдкой выглядывали наружу, так, словно хотели в последний раз напомнить о себе перед окончательным исчезновением.
Удивляло почти полное отсутствие на улицах машин. Утром мимо тюрьмы не проезжали даже всегдашние грузовики, переброшенные, очевидно, на другой участок строительного фронта. Частные же автомобили, не говоря уже об автобусах и такси, были реквизованы Хунтой еще в начале битвы за Мадрид и теперь, должно быть, сражались где–нибудь под Альмерией и Гранадой. Оттого повсюду стояла почти загородная тишина, только вдали, будто дятлы в лесу, стучали отбойные молотки. Аромат цветущих апельсиновых деревьев мешался с запахом строительных смесей, асфальта, гудрона, известки. Разбитая артиллерийским огнем, проезжая часть улицы Толедо, равно как и дома вокруг, была старательно заштопана властями. Повозку ничего не стоило пустить по другой улице, но красные из какого–то садистского педантизма хотели, чтобы диктатор ни на йоту не отклонился от того пути, по которому когда–то проследовали их товарищи.
Кое–где встречались прохожие — те немногие горожане, что не были заняты на стройке и не поспешили на Пласа—Майор, чтобы с утра пораньше обеспечить себе лучшие места. Изредка на солнечном тротуаре возникала сутулая фигура торговца, несущего куда–то здоровенную корзину с овощами, глянцевитый торс полуголого работяги с длиннейшей доской на плече, концы которой плавно пружинили при ходьбе, тонкая фигурка престарелой сеньоры, кормящей крапчатых голубей, тех немногих пернатых счастливцев, которых не успели съесть во время осады. Авельянеда ждал, что вот сейчас раздадутся крики, которые так и не раздались под стенами тюрьмы, но прохожие молчали. Рука сеньоры испуганно замирала, доска переставала пружинить, корзина — раскачиваться, певучий звонок велосипедиста сбивался на полуслове, но никто не забрасывал повозку камнями, никто не швырял ему в спину заранее припасенное ругательство. Несколько удивленный, Авельянеда списывал это на растерянность, а также на то, что здесь, вдали от Пласа—Майор, остались лишь те, чья ненависть к нему была не настолько сильна.
С опаской глядя по сторонам, возница постегивал животину. Фалангисты, убедившись в том, что обстановка располагает к уменьшению бдительности, достали из карманов книжки и немедленно погрузились в чтение. Стриженый брюнет держал в руках «Краткий курс сопротивления материалов» со штампом университетской библиотеки на мягкой потрепанной обложке, завитой блондин — толстенькую «Поэзию испанского романтизма» с точно таким же штампом на дерматиновом корешке. Брюнет что–то помечал в брошюре тупым искусанным карандашиком, блондин — беззвучно шевелил губами и хмурил пушистые бровки.