По широкому проспекту, отделенному от больничного двора невысокой чугунной решеткой, с неотвратимостью стихии, готовой все сокрушить на своем пути, двигалась колонна вступающих в Мадрид фалангистов. Когда глаза диктатора привыкли к яркому свету, из–за деревьев показалась голова этой необъятной змеи — туловище и хвост были скрыты вереницей домов, иные из которых настолько пострадали в ходе обстрела, что кое–где сквозь пробоины в стенах виднелись лестничные пролеты. Немногим позже Авельянеда узнал, что парад по случаю взятия города должен был состояться несколько раньше, но потребовалось время, чтобы расчистить улицы от завалов. Для работы фалангистское руководство привлекло столичную буржуазию — спекулянтов, лавочников, рантье и прочих капиталистов, которые десятилетиями пили кровь простого народа. Расчисткой завалов в центре дело, однако, не ограничилось: погашать классовые долги капиталисты отправились на окраины, пострадавшие при штурме значительно сильнее.
С появлением колонны мальчишки в красных пионерских галстуках, игравшие под окнами в футбол, бросили мяч и с гиканьем устремились к ограде. Уже через секунду они восседали на витых чугунных столбиках, как стая маленьких галчат, и с восхищением глазели на проходящее войско. Из руин отовсюду выползали зеваки — иные со сдержанным любопытством, другие же с криками и ликованием — и заполняли разбитые тротуары. В здании напротив какой–то смельчак выглянул из пробоины, темнеющей на высоте четвертого этажа, и стал усиленно полоскать воздух красным знаменем, подозрительно похожим на банное полотенце. От усердия он высунулся наружу несколько больше, чем следовало, и едва не полетел вниз, но в последний момент чьи–то невидимые руки схватили его за ноги и втащили обратно. Полотенце, подхваченное ветром, плавно опустилось на тротуар.
Шедшие впереди знаменосцы несли высоченные, в два человеческих роста, черные штандарты с тлеющей в середине алой звездой — «знамена крови», как еще со времен Империи называли их сами фалангисты, имея в виду, разумеется, не только цвет. Такие же штандарты осеняли каждый следующий батальон — они вплывали в город словно огромные созвездия, одинаковые, будто очерченные по линейке, предвестье новой эпохи, готовой многое переменить не только на земле, но и на небе. Это была та самая таинственная, зловещая Красная Фаланга, о которой Авельянеда столько слышал, но которой никогда не видел собственными глазами, если не считать тех нескольких экстремистов, что были когда–то публично казнены на Пласа—Майор. Все эти годы он знал: рано или поздно красная змея извернется и ужалит Республику, вопьется зубами в ее нагое дряблое тело. Так и вышло: яд хлынул по телу, и вот, добежал до самого сердца. Фаланга вступала в город, вступала с той мрачной торжественностью, которая не сулила ничего хорошего ее поверженным врагам. Авельянеда не видел лиц марширующих, но по их поступи мог заключить, что они пришли надолго и, не колеблясь, раздавят всякого, кто пожелает в том усомниться.
Пока он спал, здесь, над руинами, взошло солнце нового мира. Он был хорошо знаком ему, этот мир, ибо чрезвычайно походил на тот, который когда–то создал он сам, разве что вместо орлов на знаменах были звезды, а оркестр играл не «Cara al Sol», а «Интернационал». Но как Авельянеда ни ждал этой минуты, к удовлетворению, с которым он наблюдал за парадом, примешивалась тоска. Ведь с победой барбудос в прошлое уходила не только Республика. Вместе с ней к концу приближалась его собственная история, а предчувствие финальной точки способно опечалить даже того, кто сам полжизни торопился ее поставить.
Когда колонна барбудос прошла, послышался гул моторов и скрежетание гусениц. По улице, будто стаю плененных чудовищ, везли захваченные у республиканцев трофеи — скотовозы, комбайны, трактора, превращенные столичными кустарями в подобие боевых машин. Среди них Авельянеда узнал тот самый автобус с Пласа—Майор, увешанный старыми больничными матрасами. Его полосатая «броня» была вся искромсана пулями, сквозь тряпичное месиво проглядывали толстые заржавленные пружины. Приволакивая резиновые ошметья, автобус ковылял, взятый на буксир допотопным бульдозером, из кабины которого торчало дуло зенитного пулемета. Последним ехал детский увеселительный автопоезд из мадридского зоопарка, с вагончиками, выкрашенными в защитный цвет. Все трофеи представляли собой в высшей степени шутовское и жалкое зрелище. Люди смеялись и освистывали этих уродцев, детвора швыряла в них камни, но Авельянеда смотрел на них с грустью, убежденный в том, что всякая вещь, побывавшая на войне, достойна уважения. В этом шествии пленников он разглядел намек на собственную судьбу. Он уходил в историю вместе с ними, такой же осмеянный и нелепый, такой же непричастный новому миру, как эти сеялки и трактора. Скоро придут работники сцены, застучат молотками, заскрежещут пилами, а старые декорации пойдут на слом, включая и ту единственную, что уцелела от эпохи Аугусто Авельянеды.
Волоча хвост из трофейной техники, колонна медленно удалялась на восток. Постепенно проспект опустел, но согбенный диктатор еще некоторое время стоял у окна и смотрел на руины, вслушиваясь в затухающее бряцанье оркестра. Мальчишки в красных галстуках спустились с ограды и возобновили игру в футбол.
Вскоре за ним явились двое вооруженных солдат. Сперва заглянул давешний овечьеголовый докторишко, воровато блеснул очками и шмыгнул прочь, следом вошли они, неловко задевая локтями тесные больничные двери. Молодостью и выражением лиц, суровых почти до комизма, они напоминали того студента, что «арестовал» Авельянеду на Пласа—Майор. Их униформа, темно–оливковая, как у всех фалангистов, была безупречно выглажена, но красные матерчатые звезды на рукавах — пришиты с разной степенью кривизны. Все их движения, позы и даже мимика были исполнены крайней торжественности, как у служащих похоронной конторы, пришедших за гробом богатого и весьма уважаемого покойника. Как был, в пижаме и тапочках, Авельянеда встал и последовал за ними.
Через десять минут, в крошечном автозаке, в котором пахло почему–то прелыми овощами, они доставили его в большое серое здание на проспекте, в годы Империи носившем гордое имя Томаса Торквемады. Судьбу Авельянеды должен был решать человек с пошлейшей фамилией Санчес, кабинет которого находился на четвертом этаже этой гулкой сумрачной цитадели. Кем был этот Санчес, Авельянеда не знал, слышал только, как фалангисты называли его комендантом, вкладывая в это слово какую–то особенную, звенящую интонацию. Лифт не работал, и подниматься пришлось по лестнице, с величайшим трудом осиливая крутые белокаменные ступени. Уже на десятой Авельянеда устал: ведь так много ходить, а тем более взбираться на этажи его не принуждали целую вечность. Голова немного кружилась, в ушах стоял тяжелый раковинный гул. Конвоиры не подгоняли его, но все время забегали вперед и смотрели сверху с холодной многозначительной укоризной. При этом они без конца поправляли и одергивали на себе униформу, явственным образом сожалея о том, что поблизости не имеется зеркала. На третьем этаже, пока Авельянеда смотрел себе под ноги, один из них не удержался и с самым решительным видом пригладил другому воротничок.
Санчес оказался крупным лысоватым мужчиной лет сорока пяти, с тем особого рода лицом, кровожадным и ласковым одновременно, которое могло в равной степени принадлежать как продавцу лимонада на рынке, так и заплечных дел мастеру самого высокого разряда. Мундир Санчеса ничем не отличался от тех, что носили простые фалангисты, но звезда была пришита к рукаву исключительно аккуратно, а в петлице горели начальственным огнем два маленьких латунных ромба. За спиной Санчеса в простенке между двумя пыльными зарешеченными окнами висел густобородый портрет Карла Маркса, вырезанный, по–видимому, из какого–то журнала, и рентгеновский снимок в рамке, с неразборчивой латинской надписью внизу. Симметрия между портретом и снимком была как–то странно нарушена: последний висел чуть левее и ниже портрета, да еще и несколько под углом, отчего вся обстановка в целом утрачивала должное равновесие. Других украшений в кабинете не имелось.