Найэл открыл окно и посмотрел в дальний конец лужайки. Там, в углу, возле детских качелей, стояла плакучая ива, летом она превращалась в самой природой созданную беседку, прохладную, увитую листьями, которые, переплетаясь между собой, приглушали ослепительное сияние солнечных лучей.
Но сейчас, окутанная унылой декабрьской тьмой, она стояла побелевшая, хрупкая; ее ветви были тонки, как кости скелета. Пока Найэл смотрел на раскинувшуюся за окном картину, порыв ветра с моросящим дождем колыхнул ветви плакучей ивы, они закачались, согнулись и разметались по земле. И там, куда был устремлен взгляд Найэла, отчетливо вырисовываясь на фоне вечной зелени, стояло уже не одинокое дерево, но видение женщины, застывшее на фоне театрального задника… еще мгновение, и оно в плавном танце заскользило к нему через погруженную в полумрак сцену.
Глава четвертая
В последний вечер сезона Папа и Мама устраивали на сцене банкет. По этому поводу нас одевали особенно нарядно: Марию и Селию – в шифоновые платья со шнурами, продетыми в прорези на талии, Найэла – в матросский костюм, блуза от которого всегда была слишком велика и сидела на нем мешковато.
– Да будешь ты, наконец, стоять спокойно, детка? – ворчала Труда. – Как же мне собрать тебя вовремя, если ты ни в какую не хочешь стоять спокойно? – И она вытягивала пряди волос Марии, потом взбивала их жестким частым гребнем, до тех пор пока они не окружали голову Марии как золотой нимб. – Те, кто тебя не знает, подумают, что ты ангел, – бормотала она, – но мне виднее, я могла бы им кое-что рассказать. А ну не ерзай. Ты хочешь куда-то пойти?
Мария смотрелась в зеркало платяного шкафа. Дверца была полуоткрыта и слегка ходила, отражение Марии ходило вместе с ней. Ее щеки горели, глаза сияли, волна возбуждения, нараставшая весь день, подкатывала к горлу, и ей казалось, что она задыхается. Она быстро росла, и одежда, которая еще несколько месяцев назад была ей впору, жала в плечах и стала коротка.
– Я это не надену, – сказала она. – Это для детей.
– Ты наденешь то, что велит Мама, или пойдешь в кровать, – сказала Труда. – Ну а теперь, где мой мальчик?
«Мой мальчик» в нижней сорочке и штанах, весь дрожа, стоял перед умывальником. Труда схватила его и, намылив кусок фланели, принялась тереть ему шею и уши.
– И откуда только берется грязь, ума не приложу, – сказала она. – Что с тобой, тебе холодно?
Найэл покачал головой, но продолжал дрожать, и зубы у него стучали.
– Волнение, вот что это такое, – сказала Труда. – Большинство детей твоего возраста давно спят. Что за глупость постоянно таскать вас в театр. Но недалек тот день, когда они об этом пожалеют. Селия, поторопись; если ты собираешься сидеть там и дальше, то просидишь всю ночь. Неужели ты еще не кончила? Иду, мадам, иду… – И, в раздражении щелкнув языком и бросив фланелевую тряпку в таз, оставила Найэла стоять с намыленной шеей, по которой стекали тонкие струйки воды.
– Мы уезжаем, Труда, – сказала Мама. – Если вы привезете детей после антракта, времени хватит.
Натягивая длинные черные перчатки, она, холодная и бесстрастная, на мгновение задержалась в дверях. Ее темные блестящие волосы были, как всегда, разделены на прямой пробор и собраны в узел, спускающийся на шею. По случаю банкета на ней были жемчужное колье и жемчужные серьги.
– Какое красивое платье, – сказала Мария. – Оно новое, правда?
И, забыв о своем недовольстве, подбежала потрогать Мамино платье; Мама улыбнулась и распахнула плащ, чтобы показать складки.
– Да, новое, – сказала она и повернулась. Складки платья взвихрились под черным бархатным плащом, и на нас повеяло ароматом духов.
– Дай мне тебя поцеловать, – попросила Мария. – Дай мне тебя поцеловать и представить, что ты королева.
Мама наклонилась, но лишь на секунду, так что Марии досталась всего-навсего складка бархата.
– Что с Найэлом? – спросила Мама. – Почему он такой бледный?
– По-моему, его тошнит, – сказала Мария. – С ним всегда так перед банкетом.
– Если он нездоров, ему не следует ехать в театр, – сказала Мама и взглянула на Найэла, затем, услышав, что Папа зовет ее из коридора, запахнула плащ, повернулась и вышла из комнаты, оставив нам свой ласкающий аромат.
Мы слышали звуки их отбытия – громкие голоса и шепот взрослых, так не похожие на нашу болтовню и смех. Мама что-то объясняла Папе, Папа говорил с шофером, Андре бежал через холл с Папиным пальто, которое Папа забыл у себя; они садились в машину, и нам было слышно, как завелся мотор и хлопнула дверца.
– Они уехали, – сказала Мария, и ее возбуждение ни с того ни с сего угасло. Она вдруг почувствовала себя одинокой, ей стало грустно, поэтому она подошла к тазу, перед которым по-прежнему стоял дрожащий Найэл, и стала дергать его за волосы.
– Ну-ну, вы, двое, не смейте, – рассердилась Труда. Она вернулась в комнату и, склонившись над Найэлом, внимательно осмотрела его уши. Найэл согнулся пополам; у него был довольно жалкий вид, чего он не выносил и поэтому был рад, что Папа, такой величественный в вечернем костюме, с гвоздикой в петлице, не пришел проститься вместе с Мамой.
– А теперь все трое успокойтесь и ведите себя смирно, пока я одеваюсь, – сказала Труда, пошла к стоявшему в коридоре шкафу, где она держала свою одежду, и достала черное, пахнувшее затхлостью платье, единственное, в которое она переодевалась.
В комнатах все говорило о том, что наше пребывание здесь подошло к концу. Завтра мы уезжаем, и они уже не будут нашими. Здесь поселятся другие люди, или они будут пустовать, возможно, в течение нескольких недель. Андре укладывал Папины костюмы в большой дорожный сундук. Комод и платяной шкаф стояли раскрытыми, на полу выстроились ряды туфель и ботинок.
Андре разговаривал по-французски с маленькой черноволосой горничной, которая заворачивала Мамины вещи в листы оберточной бумаги. Бумага была разбросана по всей комнате. Он смеялся, слова лились все быстрее, а маленькая горничная улыбалась и держала себя с притворной скромностью.
– Это его всегдашнее занятие, – сказала Труда. – Никак не может оставить девушек в покое. – Для Андре она всегда держала нож за пазухой.
Вскоре они ушли на кухню ужинать, и Труда присоединилась к ним. Сквозь полуоткрытую дверь из кухни доносился приятный запах сыра и чеснока.
Селия вошла в гостиную, села и огляделась. Книги, фотографии и прочие вещи были упакованы. В комнате осталась лишь мебель, принадлежавшая владельцам комнат. Жесткий диван, золоченые стулья, полированный стол. На стене висела картина, изображающая женщину на качелях, ее юбки развевались, туфелька с одной ноги взлетела в воздух, а молодой человек, стоящий у нее за спиной, раскачивал качели. Как-то странно было думать об этой молодой женщине, сидящей на качелях, которые раскачивает молодой человек – изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, с тех самых пор, когда была написана картина, и о том, что теперь на них некому будет смотреть и им придется качаться одним в пустой комнате.