Когда карандаш затупился, а ее чашка дважды успела опустеть, Воробушек поднял ее на руки и вернул в общую кровать. Она спросила его, куда делся полиэтиленовый пакет. Он ничего не сказал. Она рассказала, что хотела сохранить старый цинь, но было уже поздно. Что они с ним сделали? Неужели это ее преданность циню причинила родителям страдания? Возможно, она говорила не вслух, потому что он по-прежнему не отвечал. Это я сделала, подумала Чжу Ли. Как я это сделала? Из-за меня все сокровища Старого Запада забрали. Родители возвратились к ней круговоротом образов. Могущественна она или бессильна? Сама ли Чжу Ли открыла дверь вломившимся к ним в дом демонам? Родителей связали вместе, как волов. Почему мать, рыдая, молила о пощаде? Как люди узнали, подумала Чжу Ли, что она наполовину девочка, а наполовину — небо, яо, которая соблазнилась неживыми деревом и струнами. Но цинь был живой, подумала она, борясь со сном. Они с ним были едины.
На следующий день Воробушек усадил ее перед проигрывателем и ставил ей всю музыку, какую смог найти. Ее двоюродный брат слушал с закрытыми глазами, и Чжу Ли повторила за ним и сделала так же. В голове у нее музыка отстраивала колонны и арки, расчищала пространство внутри и вовне, новое создание. Так, выходит, в других мирах были погребены слова, но сперва нужно было отыскать пролом и вход. Воробушек показал ей, как вынуть пластинку из бумажного конверта, как поставить ее на проигрыватель, как поместить иголку на дорожку. Все в доме Большой Матушки Нож было продумано и аккуратно; мир, далекий от травли, которую она недавно перенесла. Все в доме Папаши Лютни творило музыку. Чжу Ли смотрела, как все они играют на своих инструментах, следила за их руками и телами, позволяла музыке записываться в память. Она чувствовала, как тогда с цинем, что эта музыка всегда была ей знакома. Что они друг друга узнали.
Еще там была маленькая скрипочка, принадлежавшая Летучему Медведю, — каковой он гнушался. Однажды она просидела рядом с ней несколько часов и наконец положила себе на колени как старый цинь и принялась нерешительно пощипывать струны. Она делала так изо дня в день, но двоюродный брат сказал ей: «Это не цитра, и в любом случае, ты еще маленькая учиться на скрипке». Она продолжала так почти неделю, и в конце концов Воробушек отобрал у нее скрипку, вскинул смычок Летучего Медведя и начал играть. Инструмент был для него слишком мал, и его тело сложилось вокруг скрипки, словно не давая ее голосу сбежать. Чжу Ли узнала этот голос, у нее было чувство, словно она знает его дольше, чем жизнь. Воробушек первым стал учить ее играть на скрипке. Позже, когда ей уже исполнилось восемь, он передал ее профессору Тану в консерватории. Она впитывала каждое слово, жест и замечание; ее учитель был прям и, когда у него случались вспышки гнева, Чжу Ли боялась, что он разобьет ее скрипку об пол — или об ее голову. Но все это было только напоказ. Профессор Тан понял, что в каждой сыгранной ею пьесе она слышала все больше и больше музыки. Но что такое музыка? Каждую ноту можно было понять лишь в отношении с окружавшими ее. В слиянии они создавали новые звуки, новые цвета, новый резонанс — или диссонанс, устойчивость или разрыв. В чистом тоне до таилась лестница богатых обертонов, равно как и отзвуки других до, наподобие человека в нескольких костюмах или старушки, носящей в себе все свои воспоминания. Была ли то музыка, было ли то само время, содержащее частицы секунд, минут, часов и всех веков, всех поколений? Какова была хронология и как вмещалась в нее Чжу Ли? Как сбежали из времени ее мать с отцом и как им было вернуться?
Когда после шести лет в лагерях мама наконец вернулась домой, Чжу Ли все гадала, какие же слова ей сказать. Никакие слова не подходили к их чувствам. Однажды ночью Чжу Ли сыграла для матери вступление к «Ксерксу» Генделя. То была простейшая песня, романтичная, может быть, даже губительная в своей буржуазной сентиментальности, и, конечно же, это и близко был не Стравинский — и все же в середине арии Чжу Ли почувствовала, словно ее руки и тело постепенно исчезают. Она ощутила, что единственная реальность — это провод напряжения между ней и мамой: то была подлинная, неоконченная часть ее жизни как симфонии. В комнате были лишь слушание, лишь Завиток, отсчет и обратный отсчет, начало, которое никогда не могло бы стать настоящим началом. Мать пристально глядела на нее, словно не узнавая собственную дочь.
«Мам, — хотелось сказать Чжу Ли, — это я виновата. Я нашла эту дыру в земле… Это меня надо было сослать, а не вас. Но разве ты не видишь, как долго я тебя ждала, разве не видишь, как сильно я старалась стать лучше? Я только теперь существую, я только…» Если бы она отложила скрипку — появилась бы настоящая Чжу Ли, которую они оставили в прошлом, с непреложностью ночи, сменяющей день? Если бы меня не было, думала она, склад прадедушки Запада никогда бы не нашли. Родителей бы не осудили. Эти ноты бы не прозвучали. Малозначительная душонка вроде нее могла разрушить мир — но ни за что не могла его починить. Во что этот мир превращался? Ее мать была болезненно бледна, и впадины на ее лице напоминали Чжу Ли саму могилу. Одно резкое движение — и Завиток согнулась бы вдвое. И все же, подумала Чжу Ли, мы теперь живы. Я жива. Моя мать жива. Это новая эпоха, новое начало, и мы здесь.
7
Весной 2000 года, после смерти матери, я полностью посвятила себя учебе. Меня поддерживала математическая логика — ее индуктивные и дедуктивные методы, ее власть описывать абстрактные формы, которым в реальном мире ничего не соответствует. Я выехала из квартиры, которую мама снимала с самых первых их с отцом дней в Канаде и в которой я выросла. Отчаянно стремясь оставить ее в прошлом, я выскребла все свои сбережения и купила ветхую квартирку на Александр-стрит. Окна выходили прямо на Ванкуверский порт, и по ночам бесконечные прибытия и отходы разноцветных грузовых кораблей, их содержимое и его разоблачения служили мне утешением.
В шкафу в спальне я хранила бумаги родителей, а на стену приклеила скотчем цитату из Кантора: «Сущность математики заключена в ее свободе» — и, как ребенок, отвлекалась, воображая себе числа столь огромные, столь беспредельные, что они вмещали в себя больше, чем было атомов во всей Вселенной. Числа, реальные и воображаемые, были моим внутренним языком, уравнения были ответвлениями сущности и тени, отношениями и взаимоотношениями, случайностью и закономерностью, дробным, неполным, но все же неизменно упорядоченным миром, в котором мы живем. Я слушала отцовские записи, но думала только об интервалах, частоте и темпераменте, о выражении чисел в слышимом мире.
К двадцати пяти годам я дописала кандидатскую и благодаря хорошо принятой статье, которую опубликовала в Inventiones Mathematicae, получила приглашения преподавать в Канаде, в Соединенных Штатах, в Корее и в Германии. К удивлению своих преподавателей, я предпочла остаться в Ванкувере. Год спустя я преподавала теорию Галуа, исчисление и теорию чисел, а еще вела семинар по симметрии и комбинаторике Гольдберг-вариаций Баха. У меня был небольшой, но тесный круг друзей. И во время научной работы, и после я постоянно думала о маминой смерти и статистической невероятности отыскания Ай Мин. На уме у меня были одни числа; одиночества я не чувствовала.
И все же даже тогда я понимала, что жизнь моя странна — сформирована вопросами, ответы на которые представлялись множественными и взаимоисключающими.