Шли они не быстро. Товарищ Стеклянный Глаз щадил левую сторону тела, и лоб его блестел от пота — с таким усилием он скрывал физическую боль. Воробушку было совершенно ясно, что изобретатель смертельно болен.
— Учитель, давайте постоим тут и передохнем.
— Нет нужды, нет нужды, — а потом, еще тише, — вдали от дома мне будет лучше. Повсюду соглядатаи. Я боюсь, что прошлой ночью был несколько неосмотрителен в словах.
Воробушек кивнул. Он обернулся, наполовину ожидая, что заметит, как вслед им закрываются двери и окна.
— У Вэня Мечтателя был чемодан, — сказал товарищ Стеклянный Глаз, когда они прошагали уже некоторое время. — Чемодан очень важный. Там была перемена чистой одежды, фото его жены и их дочки, как же ее звали…
— Чжу Ли, — сказал Воробушек.
— Ну да, конечно. Чжу Ли.
— Я получил от него письмо.
Старик, казалось, не расслышал. Глаза его в свете солнца казались стеклянными, а затем вдруг увлажнились. Полились слезы и смешались с его потом, и только тогда Воробушек осознал, что товарищ Стеклянный Глаз понял.
— Наш друг — не только хороший каллиграф, — прошептал человечек, — но и беглец высочайшего класса. Где человеку спрятаться в пустыне? Это все равно что рыбе пытаться спрятаться на дереве!
Он остановился, чтобы отвернуться, и вскинул ладони к лицу. И сказал из-за этого укрытия:
— Я видел, как люди покидают этот мир, отсидев срок только наполовину. Если я вам расскажу, через что мы прошли, вы вообще мне поверите? — Он опустил руки. — А если бы я рассказал вам, что всю морозную зиму напролет мы жили в пещерах, что бы вы сказали? Что хорошие люди, образованные и честные, вынуждены были вести себя как звери, чтобы пережить такой климат, но зверьми-то мы не были! У нас не было ни острых клыков, ни острых ушей, ни густого меха! Мы и все наши умирали с голоду… Товарищ Воробушек, я расскажу вам про эти лагеря правду. Я очень стар, и если окажется, что вы шпион, мне, кроме себя, терять нечего. Выдать Вэня я не могу, потому что понятия не имею, где он. Надеюсь только, что чемодан он взял с собой.
— Обещаю вам, — сказал Воробушек, — я сохраню все наши секреты.
Старик кивнул. Он уже наполовину погрузился в воспоминания.
— В год, когда я познакомился с Вэнем Мечтателем, — сказал товарищ Стеклянный Глаз, — повсюду был голод. В пятьдесят восьмом, во время Большого скачка, открылось истинное лицо нашей революции. С чего наши вожди возомнили, будто каждый крестьянин может переродиться сталеваром? С чего они взяли, что мальчишка, всю свою жизнь учившийся работать в поле, может из ничего выплавить железную руду? Думаю, тут дело куда серьезнее, чем идеология, производство и материальные нужды. Мы должны были стать только тем, чем нас объявляли, мы существовали лишь для того, чтобы партия нас ковала и перековывала. Тут в деревне коммунальную кухню закрыли из-за нехватки еды. Всю траву с земли и кору с деревьев ободрали дочиста. Ни у кого не осталось даже кастрюли, чтобы сварить супу, о самом супе я уж и не говорю. За полгода половина народу умерла, сперва дети и старики, а потом все остальные. Жалкая это смерть, постепенное угасание без всякого толку, а голод этот был тихий, потому что в городе мало кто знал, что творится в деревне. Знали только, что по надлежащим каналам поступает достаточно провизии. Видите ли, все зерно было реквизировано — его забрали и оставили село ни с чем. — Он покачал головой и обернулся к волнистой границе земли и воздуха, к серым горам вдалеке. — Наш голод на северо-западе стал катастрофой. Погребальных церемоний у нас не было. Что партии было сказать на похоронах осужденного правого уклониста? Для них мы давно уже были мертвы. Но с дарованиями мне повезло. Если можно так выразиться, голод вдохновил мои самые остроумные изобретения! Со временем ваш дядя стал моим доверенным помощником. Мы с Вэнем Мечтателем из одного пустынного ветра мастерили вороты и приспособления. На всякий склад — на квартиру всякого лагерного администратора, на кухню всякого повара — можно вломиться, если только руки растут из правильного места и держат правильный инструмент. Мечтательный Вэнь мог долезть до самых высоких окон, он умел вытягиваться, как раздвижная стремянка. У нас с братом Вэнем был девиз — в пустошах ничего пустовать не должно. Мы ели компост, корм для скота, все, что было на свете питательного, мы принимали с радостью. От партии нашим желудкам! От солнца Председателя Мао нашим устам! Мы пообещали себе, что отыщем на тарелке последнюю съедобную крошку, а там, если понадобится, придумаем, как съесть саму тарелку. Медленной смерти для нас не будет — только медленное возрождение. Каждый день, просыпаясь, мы проклинали наших вождей, революцию и историю и поклонялись жизни, учению и будущему. Знаете, товарищ Воробушек, за что меня приговорили к трудовому перевоспитанию? — Он улыбнулся, словно вот-вот собирался рассказать длинную веселую шутку. — Позвольте мне отступить от темы и предложить вам этот рассказ в рассказе. Что сказать — мое преступление начинается с моей матери. В гражданскую войну она ушла от моего отца и сбежала с солдатом националистов, сражавшимся за Чан Кайши. А надо сказать, мой отец был человек не самый простой. Бывало, он засыпал, надев трусы на голову, чтобы не замерзнуть, а поутру забывал, где они, и так и выходил на деревню. Мать же моя, между тем, была в деревне самой яркой звездочкой, умная, прелестная и добрая, и двадцатью годами его моложе. Ее любовник-националист на самом-то деле был другом детства. Когда гражданская война была уже на последнем издыхании, он под покровом ночи пробрался назад в деревню. Исчезли они вместе. Председатель Мао тогда уже был без пяти минут вождем. Отец боялся, что мать поймают, обвинят в подстрекательстве к мятежу и казнят. Он спать не мог, так тревожился, что весь истаял, словно это он сам был в бегах. Но как-то утром от матери пришло письмо. Она сообщала, что последовала за своим возлюбленным и за генералом Чан Кайши прочь из страны — в изгнание на Тайвань. И вот, стало быть, она ушла навсегда. Я знал, что мать любила меня не меньше, чем любила своего милого; таким образом, ни вдали от меня, ни вдали от него она никогда не могла быть счастлива. Если я что и выучил за свою жизнь, милый Воробушек, так это то, что свет никогда не бывает плотен и неподвижен — и то же относится и к любви. Свет может литься во многих направлениях. Расщепляться — в его природе. Мать написала мне лишь однажды; с тех пор я ни одной весточки от нее не получал. Но всю мою юность я хранил это письмо и чувствовал, как она страдает, и верил, что она чувствует, как страдаю я. Мы были связаны так же верно, как эта травинка связана с почвой, из которой растет. Меж тем любовь к ней моего отца была обречена вечно к ней плыть — где бы она ни была и что бы ни сделала, и эта любовь пылала ярко до самого конца его краткой и терпеливой жизни. Как бы то ни было, к пятьдесят пятому году я был холостяк и сирота, и этот-то момент Председатель и выбрал, чтобы объявить свою самую мудрую кампанию. «Пусть расцветают сто цветов, — велел он нам. — Пусть соперничают сто школ!» Нам сказали, что мы должны сомневаться в себе, в вышестоящих и в положении дел в государстве, дабы создать страну разом и единую, и справедливую. Юный Воробушек, я слишком долго просидел у себя в мастерской наедине с детекторными приемниками, самодельными батарейками и усилителями, запершись в комнате, где неодушевленные предметы внимали мне — и друг другу. И вот я вылез с маминым письмом в руке и попросил, чтобы ее преступления были прощены и забыты. Я думал, если ее реабилитируют, ей позволено будет вернуться из изгнания в Китай, и я смогу снова ее увидеть. Любовь — это акт революционный, доказывал я. Моя мать порвала со старыми порядками, с удушающей конфуцианской иерархией, и открылась своей судьбе. Что за ошибка это была! Лучше бы я доказывал, что императору Хирохито и Чан Кайши положена вилла во Франции, снятая на деньги Коммунистической партии Китая. Как мне не хватало мудрой пословицы: «Нет такого цветка, чтобы цвел сто дней». Каждой шутке приходит конец! Сперва они меня слушали и сочувствовали. «Отважный Эдисон, — говорили они, — это правильно, что ты выказываешь такую преданность своей матери. Ты верный сын революции!» Движение Ста цветов пока еще было весенним букетом, и можно было говорить что угодно. Такое было время, друг мой, что дух захватывало. И все мы, стар и млад, пробуждались к свободе. Я чувствовал огромную гордость за свою страну и знал, что я такой был не один. Так что, само собой, на этом я не остановился. Я перешел к разрухе у деревенских бюрократов, к банкротившим бедняков одолжениям и взяткам, к смехотворному качеству естественнонаучного образования, даже к качеству поездов. «С учетом всех даров нашей отчизны, — провозглашал я, — мы должны быть цветущим древом современности!» Началась кампания против правых уклонистов. Все, кому было что терять, от нашего Великого Кормчего до местного деревенского громилы, уже наслушались дальше некуда. Меня вызвали на митинг в городе. Я был убежден, что моя мать наконец-то приехала и я снова ее увижу! Я целое состояние потратил на новое платье и на нефритовое ожерелье ей в подарок. Признаю — весьма буржуазный поступок. Когда я явился в зал, там уже была не одна сотня народу. Я во все лица вглядывался — вдруг это она. И раз с дюжину мне казалось, что я ее увидел. Я услышал, как из колонок разносится мое имя. Я словно сидел под водой, а его дробило течением. Два партийца вытолкали меня на сцену, где стоял человек с маминым письмом в руках. Я был вне себя от счастья. Я огляделся по сторонам, будучи убежден, что она ждет за кулисами. Человек помахал письмом у меня перед носом, чтобы привлечь мое внимание. Я постарался сосредоточиться. Человек обвинил меня в наследственных буржуазных наклонностях и омерзительном сочувствии врагу. «Какому еще врагу?» — не понимая, спросил я. Он дал мне пощечину. Я в ярости попытался выхватить письмо у него из рук, но оно порвалось. Надо выбираться отсюда, подумал я, чтобы ее найти. Она же была где-то в зале. «Мама, — позвал я, — я здесь. Где они тебя держат?» Два партийца стянули мне руки веревкой, как зверю. Толпа принялась выкрикивать мое имя и осыпать меня проклятиями. Я думал, что это все мне снится. У кого-то шла кровь — но не мог же этот кто-то быть я. Кого-то избивали в назидание толпе — но ясное дело, не мог же этим кем-то быть я. Я представил себе, будто письмо разрослось и укрыло меня, и спрятало, и все погрузилось во тьму. Я очнулся, только когда на меня вылили полное ведро воды, и тогда стал кричать в ярости и называть их предателями, чудовищами и упырями. Мои слова никого не тронули; мало того, их внесли в протокол. Вот откуда я знаю, что именно было сказано: потому что эти слова мне столько раз с тех пор повторяли. Меня отвезли на телеге в лагерь Цзябангоу. Я несколько месяцев просто отказывался верить, что я там. Люди, чьим единственным преступлением была честная критика, рыли канавы и медленно умирали. Тем временем дома их семьи жили в бесчестье, детей в школах травили или вовсе оттуда вышвыривали, дома у них конфисковывали, имущество уничтожали, их жены вынуждены были побираться на улицах, чистить общественные туалеты и отрекаться от собственных мужей. Мы могли протестовать сколько угодно — но это ничего не меняло. Охранники нам сказали, что нам еще повезло, что нас не только не казнили, но и дали нам крышу над головой и ботинки на ноги. У голода много этапов. К пятьдесят девятому нас хоронили грузовиками. Холод же, юный Воробушек, был беспощаден, зол и предъявлял собственные права. Холод вползает тебе под кожу и разъедает изнутри. Даже лагерное начальство нам велело не тратить последние дни на этом свете впустую на рытье канав. Так что мы были свободны — свободны бродить по пустыне в поисках чего-нибудь съестного. Вэнь Мечтатель говаривал, что это все равно что искать монеты в пустом кармане. И все же мы не сдавались. Порой после целого дня собирательства мы притаскивали домой лишь друг друга. В желудках разве что эхо гуляло. Вэнь весил не больше десятилетнего ребенка. Часто у нас не хватало сил вернуться в пещеры, и мы так и спали под открытым небом. Когда он ослаб, мы сидели так близко, что головы наши соприкасались. Он продолжал историю, которую мне рассказывал, как будто бы только что прервался, словно ему нужно было лишь закрыть глаза и отыскать нужную страницу. Грудь у него ввалилась, глаза стали пугающе большими, а кости — как ножи, но, думаю, больше всего Вэнь боялся тишины. Он раз за разом рассказывал мне, что дочь была для него светом в окошке, а жена — самым главным на свете. Я не мог устоять и тоже в нее влюбился. Завиток воплощала в себе все, что было прекрасного под солнцем: бирюзовое небо, сверкавший, как звезды, песок, солнечный свет, касавшийся нашей загрубевшей кожи. Он говорил с ней по ночам, как будто она сидела рядом с нами; когда он болел горячкой, то выползал из пещеры с твердой решимостью отыскать для нее еды. Однажды я видел, как он моет песок в горшке с водой, убежденный, что промывает рис для своей страдалицы Завитка. Но, даже обезумев, он не утратил способности рассказывать истории. Может, он рассказывал их даже лучше, чем в дни просветления, откуда мне было знать. Мы поклялись никогда не покидать друг друга, потому что хуже всего на свете было бы остаться брошенным на произвол судьбы в этом прекрасном промерзлом мире. Страдать — одно, а быть позабытым — совсем другое. После он редко когда упоминал жену. Вместо этого он принялся рассказывать историю, у которой не было ни начала, ни конца и которая была рождена революцией. Одна из персонажей, Четвертое Мая, сильно напомнила мне мою собственную мать. Четвертое Мая бросила свою прежнюю жизнь и исчезла в глуши; а тем временем Да Вэй ищет ее семью за океаном и в пустыне. Вэнь мог разобрать их жизни на кусочки и разложить больше чем сотней, а то и больше чем тысячью способов. Однажды я узнал в этой истории себя: там вдруг появился молодой человек, который зарабатывал изготовлением стеклянных глаз и чувствовал себя вольготнее всего, более всего собой, среди частично незрячих и слепцов. Я начал также опознавать жизни наших собратьев-заключенных по Цзябангоу, слышал отзвуки их обреченных любовей и юношеских мечтаний. В конце концов, я никогда ведь не знал, сколько Вэнь Мечтатель присочинил, а сколько было взято из первоначальной книги, которую он выучил. Быть может, и никто этого не знает, разве что только сам автор; даже Вэнь уже запутался, где начинается он, а где к нему присоединяется повесть. Он стал чем-то куда большим, нежели искусный каллиграф. Наступил год Крысы. Это был тысяча девятьсот шестидесятый. Мамин друг детства, прослышавший о моем деле и тайно трудившийся над моим освобождением, задействовал кое-какие связи. Меня неожиданно возвратили к жизни. В буквальном смысле этого слова — потому что уже через несколько месяцев ни одного «правого уклониста» не осталось бы. Профессора, мыслители и ученые, вожди — участники Великого похода, старички, проливавшие кровь за партию, хорошие люди, слабые люди, честные люди и мерзавцы, холостяки и отцы дюжины отчаявшихся детей — всех их не стало. Наше великое коммунистическое общество отвернулось от этих человеческих существ, пока их перемалывало в прах. Мне нужно было уехать, даже если это означало нарушить обещание и бросить Вэня. В последний раз, когда мы с ним виделись, ваш дядя рассказал мне, что придумал план побега. Честно говоря, я рассмеялся. Выбраться оттуда было невозможно. С тем же успехом он мог разработать план по превращению Мао Цзэдуна в Чарли Чаплина. Я ему сказал, что он весит меньше собственных лохмотьев. А что еще хуже, идти ему было некуда. Партия сторожила железнодорожную станцию пуще склада с золотом. «Но я не золото», — сказал он. «Но что же вы тогда, мой друг?» «Да просто копия с копии. Странствующая душа». Он обезумел, подумал я, и скоро покинет этот свет. То был единственный оставшийся ему путь к побегу. Я скрыл свою скорбь и сказал ему: «Когда-нибудь все узнают о кампании против правых уклонистов и о Цзябангоу — как сейчас в наших книгах и в нашей памяти записаны восстание боксеров и Великий поход. Брат мой, история нас не забудет». Вэнь сказал мне на это: «При нашей жизни этому не бывать, и при жизни этого вот камня у меня под ногами — тоже». А затем он опустил глаза на землю, где не виднелось никаких камней — только сухая трава да щепки. Кто из нас был прав? Пока еще неведомо. Рядом с нами никого не было — даже ветерок, и тот утих. Подслушать меня никто не мог, но я уже привык шептать. Но что я мог сказать правдивого и честного? Чему я научился за эти три страшных года? О чем я знал больше — о жизни или о смерти? «Вэнь, — сказал я, — эта страна живет в страхе. Я — рационалист и человек с научным мышлением. Я верю, что законы жизни становятся чем дальше, тем тоньше и сложнее, что между ними натянуты невидимые провода, которых нам пока еще не разглядеть. Мы здесь, чтобы учиться, а не забывать, чтобы задавать вопросы — а не давать ответы. Ты человек вопросов. Из всех жребиев мира — это жребий героя, и все же в нем заключено страдание, ибо в столь малой уверенности жить тяжко. Зачем нас отправили сюда, в Цзябангоу? Какой цели это служило? Потому что я убежден, что какой-то да служило: мы и строим революцию, и служим ей козлами отпущения». «Побег — вот единственный ответ», — сказал Вэнь. «Побег — это смерть». Вэнь улыбнулся. Он совсем отощал. Я боялся, что если он приляжет, то уже не встанет. Он сказал: «Я никогда бы не пошел на заведомую смерть». Он показал мне свой чемодан. Изнутри на обивке были написаны имена всех умерших и даты их кончины. Я убежден, что это единственная точная запись, которая существует. Он рассказал мне, что задумал и еще кое-что. Он собирался взять имена погибших и скрыть их, одно за другим, в Книге записей, рядом с Четвертым Мая и Да Вэем. Он намеревался населить этот вымышленный мир подлинными именами и деяниями. Они жили бы и впредь, такие же опасные, как революционеры, и бестелесные, как призраки. Какую еще программу могла бы объявить партия, дабы призвать к порядку мертвые души? Какая катастрофа могла бы стереть с лица земли то, что спрятано у всех на виду? «Такова моя судьба, — сказал мне Вэнь Мечтатель. — Сбежать и продолжить этот рассказ, делать с него бесконечное число копий, дать впитаться в почву этим историям, незримым и непобедимым. И, выходит, он сбежал, — сказал товарищ Стеклянный Глаз. — Наверняка с чемоданом и убежденный, что такова его судьба. — Он утер глаза. — Я рад, что Вэнь Мечтатель направил вас ко мне, но ума не приложу, какую историю он хотел, чтобы вы услышали. Знаете же, как это бывает — потянешь за ниточку, а распустишь все полотно.