Стены вокруг Папаши Лютни вновь пошевелились.
— Берегитесь солнца, — сказал председатель словно бы сам себе. Он протянул руку, дернул за шнурок, и вентилятор снова завелся. — Вам стоит уже начать репетировать в тени.
Холод силой врывался внутрь. Хоть Завиток и выпотрошила свой чемодан и надела на себя всю свою одежду, с ним было никак не справиться. Вот и сейчас, у умывальника, она зачарованно смотрела, как ее руки погружаются под воду — а она ничего не чувствует. Словно это были чьи-то чужие руки. Она выдернула их из воды, глупо испугавшись, что пальцы разобьются. Все вокруг было не тем, чем казалось. Густо-синий воздух был словно бумажный.
Она делила длинную кровать с главой района, врачом, экономистом, офицером госбезопасности, школьной учительницей, юристом по налогам и переводчицей русской литературы. Ее саму прозвали «женой». В первую неделю она различала их по тому, как они спят: как вертятся, вскрикивают и храпят, как часто встают по ночам, насколько беспощадно втискиваются обратно — или спят неподвижно, как убитые. Нынче утром глава района, убежденная, что никаких преступлений не совершала, гадала, когда же ее освободят.
— Быть может, сегодня, — сказала она. — Но точно в этом месяце.
— Товарищ! Неужели вы не видите, что сама эта мысль делает вас идеальным кандидатом на перевоспитание?
Экономист, просидевшая тут дольше всех, была убеждена, что никто и никогда отсюда не выйдет.
— Я с одиннадцати лет посвятила себя партии! Без таких, как я, революции бы не было.
— Тс-с. Вы тут единственная еще мните себя революционером.
Прочие женщины захихикали, но главу района это не смутило.
— Я и не ожидала, что преступница вроде вас меня поймет. Партия — моя семья, и я скорее умру, чем предам ее.
После переклички они построились и пошли в столовую. Такое количество шагающих ног подняло в пыли форменную бурю; пыль окрасила воздух, припудрила полы и подсолила все, чего бы ни касались их губы. Завиток с переводчицей ели, сидя рядом. Переводчица жевала, крепко зажмурив глаза и благодарно постанывая, словно в своем воображении наслаждалась сочной утиной ножкой.
Накануне Завитку вручили уведомление от Биньпайского ревкома, гласившее, что Чжу Ли прописали на место жительства в Шанхае. Это сняло с Завитка такое бремя, что она, никогда не плакавшая, всех поразила постоянными рыданиями. О Вэне вестей она не получала — только слухи, что в мужском лагере недалеко отсюда никто не выжил. Трупы оставили в пустыне, без погребения. Завиток не позволяла себе в это поверить.
На улице, под небом, из синего ставшего белым, как бумага, они выстроились в ряд, чтобы ополоснуть миски. Цвет непорочности, подумала Завиток. Древние считали белый цветом похорон, исполнения обещаний, потери и завершения — и теперь белое небо, казалось, готово было стереть саму землю. Она подняла ведро и лопату и присоединилась к своим. Она вдруг обнаружила, что сама не зная как забрела на край утеса. На рабочем участке в нескольких километрах отсюда копали канал. Почва, сухая и легко поддающаяся эрозии, рассыпалась, стоило лишь на нее нажать. Завиток трудилась бездумно; к полудню песок сиял, как монета.
Ночь за ночью на длинной кровати звучали рассказы. Шли месяцы, и вот наконец она знала хитросплетенные истории всех женщин, что спали с ней рядом, а они знали ее. Череда женщин, которые одна за другой провалились в прореху в грезах — и очнулись тут. Целую жизнь назад Завиток пошла в кассу в Шанхае, собираясь купить билет до Гонконга, но ее отвлек роман — Книга записей. Теперь ей было неловко за то, как бездумно она жгла свечи, глядя на слова, что, казалось, скрывали за собой идеи, или на идеи, невыразимые в словах, как предложения уносили ее вдаль, словно река или музыка. И все же как близка казалась тогда истина. Ей было двадцать четыре, и она влюбилась.
Темнело каждый день быстро. Северное небо было черным — а стало быть, черными были и поднебесье, и океаны, и все глубинные и необходимые вещи, и, значит, в черном и должна была таиться та жизнь, до которой Завиток все тщилась дотянуться. Руки у нее все время дрожали. Поддержав вынесенный ей приговор, глава Биньпайского ревкома смерил ее холодным взглядом: «В глубине души вы противостоите Коммунистической партии». Завиток отрицала обвинение, но если тогда это было и не так, то теперь-то уж точно стало правдой. Возможно, ее преступление заключалось не в чем ином, как в неспособности верить — и только. По правде говоря, с четырнадцати лет и до того, как она встретила Вэня, она почти ни во что не верила.
Жизнь узника полна непрестанного движения. Ее перемещали туда и сюда, как мешок с товаром. Копай окопы, мели муку, ходи за свиньями, расти овощи, меняй образ мыслей, люби партию, собирай дрова, обличай остальных, промывай зерно, пой песню. Глава района, столь уверенная, что вернется в общество, в конце концов покончила с собой. Экономиста, свято убежденную, что Вселенная о них позабыла, освободили первой. День сменял ночь, пока Завиток не заподозрила, что ее местонахождение уже неведомо и самой партии. Писем ей не приходило, и от Вэня не было ни весточки; она вспоминала, как сидела в чайной в ожидании выступлений, которые так и не состоялись. Врач рассказала им про лагерь недалеко отсюда, где женщина, беременная на момент выноса приговора, родила, и мальчик стал светом в окошке для женского барака; история казалась невероятной. Как могли мать с младенцем выжить в таких условиях? Завитку снилась Большая Матушка, и целыми днями она утешалась воспоминаниями о детстве. Во сне она сидела рядом с покойным сыном, родителями, Вэнем и Чжу Ли. Они разговаривали обо всем на свете, а потом, когда время вышло, они вернули ее в барак, вставив на место, словно книгу на полку.
Ее единственной подругой была переводчица русской литературы, и Завиток ее обожала. Она отдала бы ей последнюю монетку, последний кусок хлеба. Подруга, довольно широко известная, была лучшей в Китае переводчицей Достоевского.
На длинной кровати Переводчица первой вызвалась поделиться своей историей.
— Это было во время кампании Ста цветов. Нам велели критиковать партию, университет, друг друга, даже качество наших обедов и исправность туалетов, — Переводчица повернулась набок, и так же сделали и все женщины, одна за другой, точно волны, бьющиеся о берег. — Так я, дура такая, вышла вперед и сказала, что в моей просьбе о разрешении съездить в Ленинград четырнадцать раз отказывали и что ученый моего уровня обязан общаться с коллегами. Пока я говорила, все остальные отошли подальше. Потом я все гадала, — сказала Переводчица, мягко приложив указательный палец к собственному носу, — как это я могла так глубоко изучать Достоевского и не понимать, что сама рою себе могилу?
Слово «Достоевский», в котором было целых восемь разных иероглифов, заставило всех забормотать в восхищении.
— Моя мама-старушка думает, что меня перевели в университет в Харбине. Она отправится к праотцам, если узнает правду, — Переводчица хлопнула рукой по кровати, будто отгоняя призрака. — Нельзя терять надежды! Председатель Мао хороший человек. Он знает, каковы мы, и он нас спасет, — Переводчица прижала руку к сердцу, словно чтобы не дать тому разбиться. Согласное эхо прокатилось от женщины к женщине. — Как может быть иначе?