Неужели все и правда с этого началось? — задумалась Ай Мин. Неужели все было так просто?
Девушки за соседним столом запели старую, еще времен культурной революции, песню, и слова словно и убаюкивали студентов, и будоражили их.
— Все эти песни… — сказала Ивэнь. Рука у нее была маленькая и влажная. — Я же не понимала никогда. Я думала, это все было на самом деле.
— Это были просто слова, — сказала Ай Мин.
Лили прямо, спокойно поглядела на нее.
— Ну а что, кроме слов, у нас было?
Когда они доели, Лили с Фае пошли поискать друзей из Пекинского педагогического и так и не вернулись. Ай Мин с Ивэнь присоединились к другим студентам, что спали прямо на газетах. Ай Мин лежала на земле. С такого ракурса танки казались еще страшнее. Напуганная, она закрыла глаза, чтобы не видеть с каждым мгновением становившихся все ярче звезд. Самыми важными в ее жизни людьми были Воробушек, Лин, Большая Матушка Нож, Папаша Лютня, а теперь и Ивэнь — и они с ней выросли все равно что на разных планетах.
— Легко говорить, что, мол, пожертвуем жизнью ради родины, — тихо сказала Ивэнь. — В начале чувствуешь себя очень храбрым. Ай Мин, ты это имела в виду? Ты сказала, что это просто слова. Ты думаешь, что по-настоящему важные вещи сложней, чем слова; выйти из противостояния, например, стараться что-то изменить, взаправду что-то изменить. — Она указала рукой на тела и на танки. — Ай Мин, ты вот готовишься поступать, учишь историю. Что, если революция и насилие — это единственный способ?
Рядом с ними негромко переговаривались в своих неудобных грузовиках военные. Кузова были так тесно набиты, что даже сидеть солдатам приходилось по очереди. Ай Мин попыталась прочистить мысли. Все эти лозунги и песни передаются из поколения в поколение, подумала она; а если эти слова — не их, то не значит ли это, что и движущее ими чувство — с чужого плеча? Как насчет желаний студентов, их идеализма, их сознания собственной правоты — скольким взаимоисключающим желаниям оно служило? Некогда идеалистами были Председатель Мао, революционеры, героическая Восьмая пехотная армия. Унаследовало ли это ее поколение? Как вообще люди отличают, что настоящее — а что лишь иллюзия, или видят, где истина обращается в свою полную противоположность? Что их собственное, а что — лишь унаследованное, лишь повторение? Громкоговорители продолжали вспарывать воздух: «В условиях военного положения военнослужащие уполномочены применять все необходимые средства, включая силу…» Но разве и правительство не украло свои речи у кого-то другого? «Населению воспрещается фабриковать и распространять слухи, вести трансляции, произносить публичные речи, распространять листовки или призывать к общественным беспорядкам…» Будто слова сами по себе могут творить реальность, будто люди тут вообще ни при чем, будто слова сами по себе могут сделать кого-то преступником или сотворить преступления из воздуха. Разве не пытались хунвейбины уничтожить старый язык и вызвать к жизни новый? Что, если для того, чтобы научиться быть собой, нужно было сочинить новый язык с нуля? Она сказала Ивэнь:
— Думаю, мы раз за разом повторяем одни и те же ошибки. Может быть, стоит всегда сомневаться в идее, если она кажется нам оригинальной и только нашей собственной.
Ивэнь, положившая голову ей на плечо, кивнула.
Они пахли одинаково — лапшой, которую съели, и пыльной землей. Кем она была для Ивэнь? Сестрой, подругой, доверенной собеседницей, чем-то еще? Вот для чего в моей жизни, подумала Ай Мин, нет определений. Ей хотелось рассказать Ивэнь о своих чувствах, но она боялась разрушить все, что между ними было.
— Не спится, — сказала Ивэнь. — Расскажи мне что-нибудь.
Ай Мин ничего не шло на ум — никаких собственных слов. Мне восемнадцать, подумала она, а я до сих пор даже своих мыслей не знаю. Ей казалось, будто она потеряла где-то кусок себя. Она зажмурилась и продекламировала единственные пришедшие на ум слова — стихотворение в эпиграфе к сорок первой главе Книги записей: «Никому, конечно, не ведомо, что принесет нам завтрашний день. В час нового рассвета, когда настанет завтра, мы будем еще крепко спать. Но запомни мои слова: не все пройдет».
К тому моменту, как Воробушек приехал с завода домой, уже светало. Запись Гольдберг-вариаций 1981 года журчала у него в наушниках, и музыка казалась разом и долгой, и мгновенно краткой. В этой записи Гленн Гульд держал постоянный темп, пульс, так что все тридцать вариаций более внятно принадлежали единому произведению. Спустя несколько недель после того, как запись 1981 года выпустили, Гленн Гульд неожиданно умер в возрасте пятидесяти лет. Воробушек только много лет спустя узнал о смерти Гульда и убедил себя, что диктор по радио ошибся — и так хорошо убедил, что, когда несколько месяцев назад Кай в письме упомянул о смерти Гленна Гульда, Воробушек заново из-за этого расстроился. Каким человеком был этот знаменитый пианист? — думал он. Если бы Гульду на двадцать лет запретили играть на рояле, какие иные формы приняла бы его музыка?
Должно быть, не так давно прошел дождь. Воздух казался обновленным, лучи рассвета были жемчужного цвета — словно видение на фоне тротуаров.
Свернув на Чанъаньцзе, при виде военных грузовиков он чуть не упал с велосипеда. Их окружала беспокойная толпа — кто-то был в пижамах и ночнушках, а кто-то как раз шел на смену. Воробушек поспешно развернулся и ретировался на юг. В ушах у него продолжали звучать Гольдберг-вариации. Но при попытке подъехать к центру он натыкался на блокпост за блокпостом. Пекин, с его сеткой мостов и кольцевых дорог, строился в первую очередь с расчетом на то, чтобы оборонять сердце города — площадь Тяньаньмэнь и Запретный Город. Улочки поменьше патрулировали студенты, но на всех основных дорогах живыми баррикадами встали сами пекинцы — такой плотной толпой, что ни один военный грузовик не мог бы проехать, не встретив отчаянного сопротивления.
Воробушек пробивался по все более запруженным людьми улицам.
Пахло костром, хоть вроде бы ничего и не горело. От этого запаха Воробушку вспомнился У Бэй, пытавшийся устоять на крошечном стульчике, пока над ним издевались хунвейбины. «Учитель, ты пробудил чудовище! Ты бесконечно попирал его ногами, но теперь оно выползает из грязи». На баррикадах люди скандировали трудным контрапунктом: «Мы должны повернуться и проснуться! Мы должны жертвовать и служить революции!» И все же Гульд продолжал играть, разворачивая одну вариацию и медленно продвигаясь к следующей. К тому времени, как Воробушек дошел домой, было уже почти десять утра. В квартире было пусто. Он сел за стол и выпил чашку чая. В комнате стоял шум продолжавшихся демонстраций. По «Радио Пекина» больше не передавали музыку — репродукторы продолжали повторять о военном положении. Воробушек пожалел обо всех приемниках, которые сделал. Ему хотелось каким-нибудь образом перерезать все провода, заставить все голоса умолкнуть, пустить в эфир сорвавшегося с якоря города тишину, безмолвие.
Позже тем же днем он вдруг проснулся. Над ним нависло, медленно обретая четкость, лицо дочери.
— Пап, — сказала она. — Папа!