11. XI.1945
На работе было много беготни: меняли воздушную проводку на нескольких улицах сразу (вернее, в тоннелях, которые мы зовем улицами). Суетились, как в форте во время учений (как слаженно мы трудились при подготовке! и как бездарно все валилось из рук, когда на нас, как снег среди ясного неба, обрушились немцы!). Причиной всем неполадкам было обычное разгильдяйство. Меня раздражает маломальский беспорядок. У старого вахтера ключи блестят на крючках, под каждым табличка с гравировкой; выдавая ключи, он говорит: «у каждой двери свой замок, к каждому замку свой ключ», – подмигивает; в этих простых словах глубокий смысл; «если ключа на крючке нет, – он щелкает пальцем по гроссбуху, – тут все записано»; у него ключи от шестидесяти дверей и коридоров; «берешь ключ, ставишь подпись, вот так, – ворчит он, пока я ставлю подпись, – возвращаешь ключ – подпись, так вот». Я улыбаюсь, от старика исходит умиротворение, ему не надо суетиться, все записано, – так должен быть устроен мир. Закончили с первым трамваем. Было в нем сквозисто и зябко, от деревянного сидения шел холодок, скоро заломило спину. Несмотря на холод, громыхание, треск, хихиканье кондуктора и пассажирки с подленьким голоском, которая это хихиканье ежесекундно подпитывала своими сплетнями, я чуть не уснул. На минуту будто провалился и полетел капсулой по трубе, а потом от толчка проснулся, и стало сразу дурно. Неожиданно для себя, сошел задолго до Клиши. Обычно иду по rue Martre мимо аккуратных нарядных домиков и мэрии с барельефом на фронтоне. Сегодня не торопился возвращаться. Долго гулял по незнакомым улицам. Было так темно и тоскливо, как бывает в мертвых деревнях. В густых сумерках не рассмотреть названий улиц на табличках, многих и не было, а другие истерлись. Что за черт меня подтолкнул выпрыгнуть из трамвая? Не хотел ехать в Скворечню спать, впустую убивать время! Последние дни так и уходят: после работы ем круассан из первой попавшейся патиссерии и еду спать, сплю до двух дня, а потом все не так и все лень. Бросился вон из трамвая, и даже немного испугался: что делаю? куда лечу? Долго шел по rue du Faubourg St Denis. Все магазинчики, кафе и буланжерии спали. Только проститутки охотились. Возле дверей и арок вспыхивали их сигаретные огоньки, горели «светильники любви» (свечи в бутылках), шевелились силуэты. Одна, совсем старая, в драной шубке (под ней виднелась дряблая тяжелая грудь, увешанная крупными бусами из фальшивого жемчуга, который выстилал на ее бледной коже лунное оледенение), придерживая дверь оголенным коленом, окликнула меня низким голосом. Я не обернулся, упрямо пошел дальше, притворяясь пьяным. Она что-то пробурчала мне вслед, как бывает поругивается собака во сне. Рядышком пристроилась молоденькая арапчанка, шла и бестолково молола глупости. Я отрезал: «нет денег». Отклонился от арки. Проститутки кончились. Брел, брел, вышел к St Eustache. Отогнув холстину сумерек, из ящика выполз лохматый дядька с заспанной физиономией. Его лицо было такого же землисто-песочного цвета, что и стены церкви. Еще кто-то шевельнулся. Шепот. Под картонками в тряпье копошились тела (как мокрицы под камнем). Наверняка русских среди них тоже хватало.
Весь день был все равно потерян. Ночью проснулся от сильных спазмов. Не сразу понял, что наступает. Случился приступ. Недолгий и не такой сильный. Я помню, что сквозь меня проходили потоки света. Они шли сгустками. Такое странное чувство, будто меня рвало световыми спазмами (сквозь меня тянули из света сплетенную веревку, и была она узловата), все тело покалывало. Помимо этого я бредил: я – луч света, я – луч света… Помню смутно, что вытянул над головой руки, сплелся кистями, и так я вытягивался, повторяя: я – луч света. Это был приступ. Больше не спал до утра. Мыслил обрывками какими-то, как шелухой. Мерещилось, что за окном начинается улица, на которой стоят проститутки. Кемарил, сидя на кухне у печки, вновь шел рядом с проституткой-арапчанкой, и мы пошли к ней, она зажгла свечи, налила мне кофе, я почувствовал приятный аромат, поднес кружку и проснулся – носом прямо над кружкой. Чувствую себя больным, пишу с трудом.
5. XII.1945
Не хватает снега. Преследует странное чувство. Снега, хочется снега. Я бы его поел. Просыпало на днях, но скупо. Желтые фонари – вот что меня волнует. В детстве они такие же были. Мы приезжали в Брюссель и много гуляли. Запахи вина, миндального печенья, вафлей, корицы, гвоздики… Люди оживлялись, по вечерам зажигали больше огней, из темных углов доносились псалмы и неприличные куплеты, смех, скулеж подорванной гармоники, дрожание расстроенных струн, поблескивали в стаканчиках горящие свечи.
В церкви Св. Женевьевы прижились польские бездомные, незаметно вложил десятифранковую монету в руку мужичка, он благодарил негромко по-польски, от его напряженного набожного шепотка у меня по спине побежали мурашки, задрожали веки, поспешил домой, растопил, поставил чайник. Боголеповы не появляются. Света в окнах нет. Поднялся наверх. Снова смотрел на округу. На кладбище затишье. Ветер ободрал деревья до последнего листа. Никто не шатается. Ни одной тени. Только баржи плывут по Сене. Их огни размазываются в воде, как краски. Спустился. А чайник все холодный.
16. XII.1945
Целых десять дней проболел; меня выхаживали Боголеповы; приходили, топили, предлагали перенести меня к себе, но я напрочь отказался. Очнулся – у печи сидит Лидия, увидела, что я пришел в себя, села, лоб отерла, волосы погладила; она что-то мне говорила, но я не понимал смысла слов. Может быть, все это был бред, потому что еще привиделось, будто слышу, как за стенкой поет русская старушка, с которой мы по соседству жили в пансионе на авеню Мольера. Тихая, покорная судьбе, лет восьмидесяти, благородная и совершенно одинокая. Хорошо помню ее улыбку. Редко показывалась на улице, ей помогали люди, ухаживали за ней, приходил и батюшка, иногда до меня доносилось ее пение, ласковое, и разговор в солнечные дни: наверное, с солнышком говорила. И вот, лежу в Скворечне с закрытыми глазами, меня мучает страшная слабость, и слышу, как старушка из-за стенки поет нежным голоском, и это пение возвращает к жизни maman.
27. XII.1945
Сегодня в церкви Св. Женевьевы я вспомнил, как вбежал в комнату отца и увидел, что он весь в слезах стоит на одном колене перед окном и смотрит в небо. Это было после смерти maman, я подумал, что он опять по ней плачет, но он сказал, что узрел Господа. Я был так потрясен, так восхищен, я бросился к нему, обнял его, мы расплакались от счастья, в нашей жизни появился смысл.
Почему я это вспомнил только теперь? Где от меня пряталось это воспоминание все эти годы?
Я тогда внезапно понял, что мой отец – пожилой человек, измученный и несчастный, и я не имею права быть еще одной причиной для его расстройства. Я старался так жить, чтобы радовать его сердце, но теперь думаю, что жил не своей жизнью (как многого я не знал! и даже если бы он попытался рассказать, вряд ли я понял бы). По-настоящему я начал жить где-то тогда, когда он уехал, а я записался в армию санитаром, когда началась эта не вполне настоящая война.
Полежал немного, припоминая себя во время гарнизонной службы: я испытывал гордость, я был патриотом. Теперь я понимаю, что все это было игрой. Насколько игрушечной была наша служба в Баттисе! Но видение, которое случилось за сутки до того, как нас атаковали, то видение меня предупреждало…