3
Ярек перестал выбираться в центр, стало слишком опасно ездить. Я звонил в редакцию – никто не снял трубку. «Ну, вот и все, кажется», – сказал я себе. Необходимость следить за революцией отпала. «Наконец-то, – подумал я с облегчением, – жизнь в этом доме для меня гораздо важней, чем то, что творится в мире».
Газет больше не приносят – почтальон заходит порожняком, по привычке, поболтать с Шиманскими и кивнуть мсье М. В курсе событий нас держит Клеман. Сегодня он пришел с чемоданом, набитым листовками. Громко поставил его в прихожей, с трудом поднялся на второй этаж, стянул ботинки, чтобы показать нам свои кровавые мозоли:
– Уфф, весь день на ногах.
Мсье М. пришел в ужас.
– Господи, мой мальчик, что с тобой?
– А ты как думаешь… Три таких чемодана сегодня уже опустошил, раздал, поклеил… Весь город обошел. И в Отей и в Пасси здесь у нас… Весь город обернул в них!
Альфред срочно позвал пани Шиманскую, чтобы она приготовила раствор, таз с теплой водой; началась суета вокруг Клемана, тот только того и ждал, оказавшись в центре внимания, он рассказывал о происходящем:
– Вы тут сидите и ничего не знаете, а между тем мы взяли под контроль инфраструктуру страны и сельское хозяйство. Больницы, школы, ясли – все в наших руках. Скоро мы раздавим этих буржуев.
Мсье М. заметил, что Клеман опять изодрался.
– А где та куртка, которую тебе принесла Маришка?
– А ты как думаешь? Ее сорвал с меня ажан.
Мсье М. порылся в шкафах, собрал ворох – рубашки, пиджаки, брюки, попросил пани Шиманскую ушить их для Клемана, он поел и пошел спать, наутро, с кислой миной от боли в ступнях, примерил изготовленный для него костюм и пришел в удивившее меня негодование.
– Вы хотите, чтобы я носил это? Хотите, чтобы я так ходил? Да вы издеваетесь надо мной! Я вам не какой-нибудь клоун!
Пани Шиманская обиделась. Бессердечный Клеман сорвал со спинки стула мой старый пиджак, буркнул, что берет его поносить, взял чемодан и был таков.
– Great men are seldom overscrupulous in the arrangement of their attire
[119], – пробормотал Альфред, сел за клавесин, начал играть, но сбился. – Ах, к черту! Виктор, посидим с чаем в саду? Идемте! Я помогу вам спуститься…
– Ничего, я сам, сам…
В саду пели соловьи. Полоумные ласточки, летая между домами, плели для улицы кокон. Небо полнилось предчувствием – то ли дождя, то ли пушечного выстрела. Я пил чай и, жмурясь от удовольствия, прислушивался к городу, пытался разобрать – идут ли бои. Ничего…
– Тихо, – сказал мсье М.
– Да, тихо.
Весь день так и было; только с наступлением темноты, когда я лежал с сигаретой, сквозь гудение моторов и негромко игравшую в комнате мсье М. музыку начали пробиваться глухие хлопки газовых ружей.
4
27. X.1945
Наверху снова набежало воды. Убрал. Было холодно, но скоро привык. Созерцание и глубокое дыхание меня успокоили. Казалось, я замедлял дыханием время: оно утекало сквозь сужающуюся горловину воображаемых песочных часов. Как Этьен и говорил, оранжевые и красные фигуры становились то синими, то зелеными, а иногда делались цвета горящего газа. Я забыл свои мысли и испытал невероятную легкость. Сумерки колебались. Вспыхивали и гасли огоньки. Я плыл вместе с башней над рекой. В тумане звуки кажутся то очень приближенными, то сильно отдаленными. Иногда они сливались в мелодию. Река, гул города, голоса, стук колес поездов и трамваев, свисток, крик, рожок – все сплелось в один концерт, который меня убаюкивал. Вдруг вспомнил картину, что висела у нас в квартире на авеню Мольера. Горы, озеро в дымной долине, виноградники, поля, поля, а за ними дивная, солнечными лучами пронизанная и тенями размеченная роща. Отцу картина тоже нравилась, он расспрашивал о ней хозяев, но я теперь не помню, что они ему сказали. Я увидел ее здесь, в Скворечне, совершенно ясно, как если б она висела передо мной в воздухе. Я услышал тиканье часов и запахи той брюссельской квартиры. Оторвавшись от учебника, я поднимаю глаза. Мой взгляд утопает в роще, летит над ней и блуждает среди деревьев. Вижу фигуру человека, не более пятнышка, но какое выразительное это пятнышко! Сколько в нем человеческой жизни! Вижу стол из моего школьного детства, узнаю каждую царапинку. Стол пережил маму. Отец был в панике, мы уехали в Ватерлоо. Сердце забилось. Я подошел к окну. Этьен говорил, что он научился входить в состояние между сном и явью. Четыре года между сном и явью! Хотел бы я такому научиться. Он считает: травмированные личности, как я, не догадываются, что находятся к покою гораздо ближе, чем остальные, потому что они побывали в средоточии взрыва. «Однажды ощутив на себе силу, тело и сознание несут ее отпечаток на себе, поэтому ты легко можешь вернуться к источнику, дверь за тобой остается открытой». Он прав: дверь за мной будто всегда открыта, и многочисленные створки распахнуты. Взрыв, удар, толчок, по его мнению, таков и есть исток всего – бурлящий, как вулкан. Он советовал вспомнить. Войти в море и получить удар волны в грудь. Я помню море. Остенде, Мидделкерке, Тестереп, дюны Де Панне. Мне было семь лет, когда впервые я увидел настоящие морские валы. Нет, я все еще сильно напряжен. После созерцания я произносил перед зеркалом фразы, которые он мне написал. Было непросто. С Альфредом мне удается говорить без напряжения; он мне сказал интересную вещь: «Оккупация меня спасла. Это странно слышать, я понимаю, но это так. После смерти матери я несколько лет прожил совсем один. Вы вряд ли догадываетесь, до какого разврата человек может опуститься. Если бы вы знали, какой была моя рутина до того, как пришли нацисты, вы бы перестали меня уважать. Я губил себя. Оккупация придала моему жалкому существованию смысл». Когда француженка оставила ему мальчиков, Альфред учил их читать и писать хитрым способом: он их пугал немцами, обысками, заставлял вести себя тише воды ниже травы, привил им привычку с ним переписываться, а не разговаривать, мальчики несли ему записки, он им отвечал длинными письмами. «Я все сохранил, – сообщил он застенчиво, – очень они трогательны, о многом напоминают, не смог уничтожить и никогда не смогу». Он показывал мне одну тетрадку. Рука ребенка была ужасна, оба мальчика писали одинаково коряво. «Мишель-Анж, младший, писал лучше старшего, но, заметив, что у Клемана не получается, он подражал ему и писал так же косолапо». Большие уродливые буквы, похожие на оставленные на песке следы птиц. М. не учил их русскому, потому что отец – русский еврей, которого забрали в Дранси, – этим не занимался. У Альфреда спокойно, в его комнатах можно обнаружить самые неожиданные безделушки, настоящий коллекционер, по выходным прогуливается вдоль набережных, выискивая какие-нибудь редкие книжки, а потом идет на блошиный и черный рынки, заглядывая по пути в антикварные магазинчики. С ним приятно работать вместе. Пневматическая почта меня устраивает. Этьен говорит, что мне нужна рутина. Мы с Альфредом часто гуляем по подземным коридорам, это так успокоительно, словно читаешь большой роман, в котором все развивается неспешно, и ты знаешь: здесь не будет громких фраз, великих идей и бессмысленных убийств, – все будет хорошо.