– Та же ерунда с поэзией, – говорит Серж. – Всякая чушь ползет из века в век, а настоящее, тонкое – гибнет, потому что оценить могут единицы…
– Да, – продолжает Альфред, – раньше поэт был un chiffonier, человек, который давал вещам вторую жизнь. Помните: ничто не умирает – все трансформируется? Поэт был собирателем, который рылся в жизни, разбирался в предметах, мог многое сказать о человеке по вещам, одежде… Вещи тебе указывают твое место, ты понимаешь, где твой мир заканчивается, где начинается другая страна. А теперь? Что можно сказать о нашем времени? О людях? Все вырождается в руках человека. Все одинаково. Везде. Не знаю, как там, в СССР, и не хочу знать. Мне достаточно того, что я вижу в Европе. Я был в Италии в прошлом году. Там все то же, что и у нас: текстиль ужасен, посуда отвратительна, автомобили – передвижные склепы. Глядя на людей, я больше не могу сказать: они французы или итальянцы, бельгийцы или немцы. С городами та же беда. Кругом все больше и больше пластмассы. Пластмассовые вещи все одинаковы. Вещи теперь безличны, вместе с вещами теряют индивидуальность люди, утратив индивидуальность, они теряют душу.
– Я с нетерпением жду новую поэзию, – ворчит Серж, – давно жду, а она так и не появляется, догадываюсь почему: все трансформируется в дребедень!
– То, что я читаю в наши дни, – говорит мсье М., – похоже на рекламы, объявления, некрологи, что угодно, только не стихи…
– Да, да, – подхватывает Шершнев, – наудачу вырезанные из газеты слова, которые небрежно бросили на бумагу и склеили как попало… случайно…
Клеман смеется.
– Да, точно, так они и пишут. Я сам видел, как у нас в общежитии поэты бросали кости над газетой, на какие слова кубики упадут, с теми и клепают стишки.
– Voila! – Серж набивает трубку. – Что тут добавишь?
– Чем быстрей изнашивается вещь, – продолжает свою мысль Альфред, – тем быстрей забывают ее владельца.
– Никому и не нужно, чтобы помнили человека. Людей слишком много. Вот в чем беда! Люди обесценились, потому что в человеке все меньше видят личность. Государству неудобно посылать на войну уникального индивида, а солдата-робота запросто. Продать побрякушки думающему человеку не так-то просто, а идиоту – раз плюнуть! Фак в Нантере – это индустрия однотипных роботов. Из них и будет состоять общество потребления. Биологические роботы будут жрать дерьмо и выполнять любые приказы.
– Чепуха, Клеман. Личность в человеке не так просто подавить. Думаю, тут банальная бесхозяйственность.
– Ошибаешься. Это не банальная бесхозяйственность, а намеренное превращение страны в концентрационный лагерь. Видел бы ты аудитории для ста и более человек. Видел бы ты, как студенты слушают старых пердунов, которые мямлят в микрофон что-то невнятное. Студенты тупеют и бросают учебу. В кого они потом превращаются? В кретинов. Пожил бы ты в общежитии Нантера! Поучился бы на Факе! Посмотрел бы я на тебя! В твое время все было иначе: ты был окружен вниманием и заботой, с тобой носились, как с китайской вазой! Но сейчас – другое время. Поэтому мое место на улицах Латинского квартала!
– Клеман, разве мы не видели в тебе личность? Мы недостаточно возились с тобой? Я тебе всегда говорил: живи здесь, на рю де ла Помп! Но ты сам выбрал Нантер!..
– Заладил: Рю де ла Помп, рю де ла Помп… Аллилуйя! Думаешь, если я заползу в твою нору, поселюсь в ней, как святой Франциск Ассизкий в пещере, то я спасусь, все беды пройдут мимо нас… Как бы не так! Меня бесит, когда люди ограничивают себя своей верой, догматами, какой-то партией или страной, говорят: вот у нас во Франции, вот у нас в Италии… Мир гораздо больше и Франции, и Италии, и уж он точно больше, чем твой дом! Ни одна религия, ни одно политическое направление не могут изменить положения вещей! Все изобретения нашей цивилизации привели нас к сегодняшней трагедии!
– Трагедии?.. – удивляется Шершнев, но мсье М. едва заметно просит не встревать, чтобы Клеман выпустил пары. Ничего не замечая, Клеман продолжает:
– Мне мало того, что происходит во Франции и Италии… Я все время говорю о большем, а вы меня не слушаете. Вы ни черта не понимаете! Об этом нет смысла говорить… многие выходят на улицы и не понимают, почему они там, что они делают, ради чего пишут на стенах, клеят плакаты и выкрикивает лозунги, они даже не понимают смысла ими написанных слов… Вот о чем я говорю! О слепоте, об инерции, о духовном рабстве… Но вам этого не понять. Совершенно точно одно: твой дом не может вместить всех. Ведь я не о себе… Мне начхать на себя. Миллионы людей не получают того, что ты предлагаешь мне. Есть Вьетнам. Есть мои товарищи, которые сидят в тюрьмах. Есть американские парни, которые отказались идти в армию. Есть атомное оружие. Мир соскальзывает в бездну, и я не могу не замечать надвигающейся катастрофы. Что толку прятаться в апартаментах в стиле ар-деко, когда фундамент под зданием оседает, дом вот-вот развалится?! Если мы не изменим мир теперь, завтра будет поздно, нас смоет всех!
Больше не говоря ни слова, он встает, покидает нас; такие сцены я наблюдаю тут каждый день; Клеман исчезает, а потом появляется, ночью или утром, один, с чемоданом бумаг и книг, чаще он приводит с собой свиту, человек семь-восемь ободранных, как он сам, студентов, они несут с собой инструменты или везут их на тележке. (Серж полагает, что это скорей всего первые встречные.) Клеману недостаточно шума и беспорядков на улицах, он должен привести грохот и беспорядок с собой, чтобы мы все, поселившиеся в домике, обставленном в стиле ар-деко, поняли, что такое революция, что значит строить новое будущее, новое общество, давать росток новому человеку, для этого Клеман приходит в сопровождении ватаги студентов гораздо моложе себя, он их называет друзьями, но на самом деле Клеман их не знает, он даже не помнит их имен, поэтому раздает им титулы, все его друзья – поэты, философы, писатели, музыканты, революционеры и т. д., мы редко слышим имена, у них просто-напросто их нет (я тоже думаю: это первые встречные); как нет среди них обычных людей: каждый чем-нибудь занимается, они не могут быть простыми рабочими или заурядными бездельниками, бродягами или пьяницами, – в мире Клемана это недопустимо; все они что-нибудь значат, где-нибудь учатся, числятся, состоят в партии или профсоюзе, за что-нибудь привлекались, чем-нибудь прославились или вот-вот должны прославиться; это не просто люди, а – носители идей, аккумуляторы энергии, копилки цитат. Мсье М. находит с ними общий язык. Сержу удается их не замечать. Пани Шиманская обхаживает наших бунтовщиков, лечит, кормит, иногда ночью я слышу, как она успокаивает какую-нибудь плачущую девушку, склеивает, как чашку, разбитое сердечко. Мне с ними очень сложно – они говорят быстро, остро, слова, как петарды, взрываются у них во рту; у каждой группы свой жаргон и свой идол, которого они цитируют. Клеман превозносит качества своих друзей напыщенно и многословно, но имена забывает, на фоне достоинств этих молодых людей имена ничего не значат. Не представляю, где они ночуют, по утрам они появляются в самых неожиданных местах: на ступеньках с книгами, с гитарой возле клавесина мсье М., который увлеченно аккомпанирует, приговаривая: «нет-нет, не так, молодой человек, вы не тот аккорд берете, слушайте еще раз»; они что-нибудь напевают в душе или, насвистывая, выходят из туалета, спорят, сидя с ногами на столе, в саду, на кухне беседуют с пани Шиманской; благодаря им – и умению Клемана ежедневно обновлять ансамбль игроков, сохраняя стандартный набор ролей: философ, поэт, политик, художник, музыкант, писатель (девушки бывают реже, и они тоже не просто девушки, но – милитантки, журналистки и т. д.), – наши дни красочны и разнообразны, а дом словно превратился в небольшой паром, который плывет куда-то, подбирая случайных попутчиков. Клеман требует, чтобы всю компанию кормили и поили; мсье М. с этим не спорит; накрывая на стол, пани Шиманская ворчит: «Откуда продукты брать? А если негде будет покупать еду, что тогда?» Обычно за обедом они выпивают две бутылки вина, на дорожку опрокидывают пастис, дисциплинированно, как солдаты, один за одним ходят в уборную и отправляются на баррикады.