Этьен считает, что писать важно (организация внутреннего психического мира). Это должно стать каждодневной практикой. Я сказал, что мне будет непросто; я пробовал – головные боли; он посоветовал описывать ощущения непосредственно перед приступом или писать раз в неделю.
Приступа у меня давно (две недели) не было, но это ничего не значит, он может вернуться с целым выводком и погрузить мою жизнь на месяц в кошмар.
Этьен ушел; я остался, мы выпили бутылку вина, Альфред тоже посоветовал записывать отдельные мысли: «Это все равно как делать моментальные снимки внутреннего ландшафта. Помните: votre âme est un paysage…»
[101]
Он взмахнул рукой: «что тут говорить!» – сел за клавикорд и очень долго играл…
Раньше я вел дневник в виде писем отцу; я начинал его так: mon cher papa
[102] – это потому, что он всегда был и всегда будет ma boussole morale
[103]. (По-прежнему никаких новостей.)
Но как же трудно писать! Даже обломки, которые мы разгребали после бомбежки, давались легче. Я вспоминаю только руины, колючую проволоку, бараки и баррикады. Это и есть мои слова – обломки. В голове моей вертятся ошметки фраз того искалеченного языка, на котором мы говорили в лагере. Я пытаюсь подобрать слово, а оно улетает от меня, я хватаю его, а оно разрывается на осколки. Трудно поверить, что на эту небольшую запись у меня ушло три дня. Я столько бумаги исписал.
19. IX.1945
Сегодня проснулся и сразу все забыл. Теперь мне кажется, что снилась река, по которой мы переправлялись из Германии во Францию. Вряд ли. Обычно не снится так, как было. Наверное, я просто думал об этом в дреме. Этьен четыре года прожил в маленькой смежной комнате, которую накрепко закрывали и заставляли книжными стеллажами. Полное одиночное заключение. Его спасла от помешательства китайская дыхательная гимнастика и медитация. Я спросил его, где он этому обучился. Он пространно ответил, что китайское гетто Лионского вокзала славилось не только опиумными курильнями, гейшами и игорными салонами маджонг. Я попросил, чтобы он меня тоже научил медитации.
28. IX.1945
Сегодня я сделал несколько разноцветных фигур, буду созерцать и дышать глубоко. В башне для этого самое подходящее место: простор, вид, свет, воздух. Надо бы тут немного подлатать стену – отогнулись доски, торчат бумаги, которыми утепляли стены, негодно сделано. И крышу очистить от листьев, окна от птичьего помета… Много дел. Хорошо. Этьен мне сказал: «Попробуйте переосмыслить вашу травму и то, что вы называете болезнью». Я спросил: как? Он: «Война – это стихия. Она поделилась с вами частью своей силы. Не думайте о людях. Вся беда в том, что вы думаете о том, что вас люди искалечили. Вспоминаете ужасы, которые они творили. Это приводит к негодованию. Справедливо, но разве гнев помогает вам справиться с вашими приступами? Нет. Это приводит к кошмарам. Исключите людей. Думайте о войне без людей. Представляйте взрывы так, будто они сами происходят. Вообразите вулкан, землетрясение, шторм в океане. Вы оказались в центре разрыва связей. Не думайте о том, что стихия нанесла вам ущерб. Она могла вас трансформировать, могла в вас открыть нечто. Шум, который вы носите в голове, судороги и видения – помыслите их не как последствия нападения на вас, а как религиозный опыт. У многих пророков и гениев случались похожие вещи. Подумайте, что у вашей так называемой болезни может быть иное происхождение – божественное». Удивительный человек, Этьен. Он говорил о том, что без мрака не было бы света, а без горя не было бы счастья, и т. д. Не представляю, как он просидел в своей комнате-коробке столько лет. Я бы точно сошел с ума. Философия помогла, буддизм. У него не было окна. Люди, которые его прятали, провели хитроумную вентиляционную трубу к нему в убежище. Комнатушка – не больше пещеры, которую освещала слабая электрическая лампочка. Чтобы Этьен не сильно скучал, когда все уходили, ему оставляли радио, негромко. Наверное, сидеть в пустом доме совсем страшно. Меня пугает тишина пуще любого грома. Со своими опекунами он общался из предосторожности записками. Все время шли обыски, а в сорок третьем, говорят, обыски были особенно тщательные. Кто угодно предать мог. У нас был в лагере француз-еврей, его не выдали, во всяком случае, до той поры, что я оставался.
12. X.1945
Очень трудно писать. Пока я лежу, глядя в небо, слова во мне звучат значительно, между ними бескрайний простор, и они светятся, как в речной строке звезды. Стоит мне пошевелиться, чтобы записать, и слова рассыпались, звезды разлетелись. Волны поколебались, унесли смысл. По ночам просыпаюсь в страхе, дрожу. Судорога. Я снова в лагере, в оцепенении, боюсь пошевелиться. Мрак стоит стенами. Я поднимаюсь, встаю, зажигаю спичку. О, какая это свобода – просто зажечь спичку! Разогреваю на примусе чай. Сижу, пью чай! Свобода меня пьянит, она на меня наваливается, как океан, и тогда опять появляется страх, безумие, такое редкое безумие, которое случалось со мной еще до войны, когда я студентом был, papa уезжал в командировки, я оставался один на несколько дней, и ночи были особенные. Проснувшись в темноте, я слушал, как тикают часы, и если часы вдруг вставали, на меня наваливалась тишина, мне казалось, что мир сжался в точку, а я, окаменев от ужаса, стою на открытой всем ветрам скале, на которую летит с огромной высоты ангел, сейчас он сойдет на меня, и я потеряю себя. Так и случалось! Кто знает, какой это ужас – терять себя!
23. X.1945
Старик Боголепов зашел ко мне сегодня около трех, хитро улыбаясь, поманил: «Идемте, кое-что вам покажу». Входим к нему (по пути нам попались дети: девочка Лидии и двое сироток), на стене огромная карта, он на нее с гордостью показывает, с восторгом говорит: «На рынке раздобыл предвоенную карту Евразии, еще до раздела Польши. Какая теперь огромная Россия, а! Не правда ли, дух аж захватывает!» (Он раньше не знал будто?) «А теперь небось пол-Европы оттяпают. Молодцы!» Кажется, он полагает, что большевики заберут себе всю Польшу и половину Германии. Наивный человек. Ну, даже если так, спрашивается: ему-то что с того?
* * *
Ноябрьский выпуск «игумновских тетрадок» почти целиком был посвящен невозвращенцам. За исключением обзора парламентских выборов и референдума 21 октября 1945 года. Обозреватель (наверняка Игумнов) откровенно симпатизировал христианским демократам Народно-республиканского движения, уделяя Роберу Шуману больше внимания, чем де Голлю с его «планом спасения» Франции и – писал анонимный обозреватель – возвращения ее на арену крупных политических игроков: договор о сотрудничестве и военной взаимопомощи, безоговорочная выдача всех бывших советских граждан и прочее содействие большевикам – всё это части плана генерала де Голля по спасению Франции. Дальше в номере: подробное описание, как выдают и размещают перемещенных лиц во временных лагерях. «Обыск и террор». «Нападение на французскую семью в Марне»: попытка похищения русской девушки, которая готовилась выйти замуж за француза. Открытое письмо от главного редактора: Игумнов согласился с Алдановым и Маклаковым («никогда со Сталиным, всегда с народом») и разошелся с Керенским (надежды на «мирную эволюцию большевистского строя» нет, узурпаторская диктатура никогда не перерождалась и не сходила с подмостков истории добровольно). «Большевистская мафия и ее методы»: похищения, преследование, показания свидетелей и тех, кто предоставил кров не желавшим возвращаться бывшим советским гражданам. «Репортаж изнутри маленького ГУЛАГа»: рассказ балтийского русского, сбежавшего из лагеря для перемещенных лиц. Признав присоединение балтийских земель к СССР, шведский парламент заявил, что вынужден выдать Советскому Союзу покинувших Прибалтику русских беженцев. Вслед за этим заявлением последовали массовые манифестации шведов возле королевского дворца в Стокгольме: «Русские не станут диктовать нам, что делать!» – заявила общественность и шведская пресса. Отложив поездку в оперный театр, король Густав занялся русскими беженцами. В результате Швеция отклонила требование Советского Союза. «Вопрос о выдаче русских беженцев готовится к обсуждению в Социальном Комитете Союза Объединенных Наций». Большая статья о Комитете Советских Невозвращенцев Франции, перепечатан манифест КНФ и история его написания и распространения
[104].