Книга Обитатели потешного кладбища, страница 77. Автор книги Андрей Иванов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Обитатели потешного кладбища»

Cтраница 77

– Вот, Серж Иваныч, посмотри-ка сюда. – Он достал из кармана газету «Русский патриот», театрально развернул. – Смотри! Хошь не хошь, Серж Иваныч, а большевики теперь в мире сила номер один, и Франция со дня на день будет красной. Неспроста вся наша элита к ним в посольство бегала! Смотри, что пишет Бердяев. – Шершнев не стал слушать, сказал, что ему все равно, что пишет Бердяев, и тот убрал газету. – Ладно. Тогда вот тебе, что Евлогий говорит. – Но и этого слушать Шершнев не стал. – Тебе все равно, а мне нет. В днях моих хоть какой-то просвет появился. Прямо вторая молодость. Даже стишки писать снова начал. Неприличные, как и прежде, все же веселей. Это так, побочное. Дела первостепенной важности – это, конечно, Россия, подготовка к перевалу. Это осознать надо. Рассвет, возрождение, новая эра вылупилась из доисторической скорлупы. Да, мне теперь многое ясно стало, теперь знаю, что делать. Вот и сегодня не просто так сходил. Вот я тут всех, – он вынул из кармана вчетверо сложенную мятую бумажку, развернул с аккуратностью, на ней крупными буквами карандашом были записаны имена людей, в том числе и Шершнева, – буквально всех и каждого я тут записал, и себя тоже не забыл, всех, документ, на этом документе у меня все, кто пришел сегодня на похороны жидовки, антибольшевички, фашистки, срамницы, тьфу на ее могилу! Сами помните, с кем они были, выступление мужа ее на немецком радио помните? Такое нельзя забыть. Отнесу в Комиссию на Бижо, пусть там возьмут на заметку. Ох, Сергей Иваныч, помяните мое слово, начнется! Возмездие. Скорей бы уж!

Шершнев остановился в сильном недоумении. Глаза Усокина блестели безумно, щетина топорщилась, волосы торчали клочками во все стороны. Он стоял и переминался. Шестьдесят лет, а резвости, как в молодом!

– Вы это серьезно? – спросил Шершнев.

– Вполне серьезно, – ответил Усокин. – Второй месяц пишу один документ. Пока не озаглавил. Может, так и оставлю – Документ, а может, так: Отчет о жизни русской белой эмиграции. Вот туда я всех-всех, кто чем занимался, кто что говорил, писал, все документально, о каждом…

– И что потом? В советскую миссию понесете?

– Да! Пусть напечатают! Чтоб как в зеркале каждый себя увидел! Я теперь повод и смысл повсюду являться обнаружил. Буду ходить и документировать! Это чтоб вы наперед знали. Я не подличаю, а пишу как есть. Это не донос, а отчет о нашем бытовании. Потому что все виноваты. Нет невиновных. В чем-то да провинились перед Россией-матушкой. Я каюсь таким образом, понимаете? Мережковский-то к Розенталю за денежками бегал? Бегал. Многие, очень многие на еврейские денежки существовали. Иуды! А я – никогда! Вот большевики-то нас теперь и рассудят!

После этих слов голова Усокина сделала оборот на триста шестьдесят градусов – и еще, и еще – вывинтилась из шеи совсем, взвилась на самые ветви дерева, там повисла скворечником, к ней тут же слетелись синички, бойко щебеча, птахи вились вокруг головы, влетали в нее сквозь отверстие в шее, вылетали через распахнутый рот, а одна, самая настырная, выбила глазное яблоко и громко запела из своего окошечка. Шершнев поймал глаз и спрятал в карман. Посмотрел на повисшую черепушку – из ушей неприлично высунулись гусеницы и извивались – попрощался с ней и пошел. Тем временем подлинный Усокин был уже в нескольких шагах, он чуть ли не бежал по кладбищенской тропинке, скользил, чертыхался; перед тем как свернуть и раствориться в дымке, он обернулся и крикнул что-то, кажется, «теперь события будут развиваться стремительно, Серж Иваныч, помяните мое слово!».

– А нужно ли об этом? – поморщился Игумнов.

– О чем? – Шершнев растерялся. – О глазе?

– Нет, о глазе-то как раз хорошо. Это ты в своем духе, по-шершневски. Я о другом думаю. Нужно ли нам писать о похоронах? – Игумнов встал и начал расхаживать, рассуждать. – Какая задача у нашей газеты? О чем мы пишем? На чем сосредотачиваемся? Какая основная цель? Я вот о чем думаю. Усокин как раз вписывается, а вот госпожа Гиппиус, боюсь, что…

Серж аж приподнялся, но Игумнов не дал ему возмутиться, усадил.

– Основная цель, – продолжал он, – не какие-то там события, которые происходят в повседневной частной жизни некоторых эмигрантов или даже французов, а борьба с пропагандистской машиной большевиков. Вот я и спрашиваю себя, и вас заодно, нужно ли в нашей газете писать о смерти Гиппиус?

– А как же? Я не понимаю… Это же Зинаида Николаевна…

– Ну… мы же знаем, какие у нее были взгляды…

– Какие?

– Ну, Сергей, ты понимаешь, о чем я. То выступление Мережковского еще не забылось… да и вряд ли его кто-нибудь забудет…

– Да при чем же тут это?!

– Как же, как же. Это тебе кажется, будто нет тут никакой связи. Я должен тебе, Сережа, напомнить, что мы выступили против хорошо вышколенной агитационной политической организации, которая уже не первый десяток лет ведет наступление, и вот дошла эта красная машина до Парижа, вот она здесь, перед нами, и тут нам никак нельзя оступиться, потому что нас на прицеле держат и осечки ждут. И я знаю, что про нас скажут, если мы напишем о похоронах Гиппиус…

– И что про нас скажут, если мы напишем о похоронах Зинаиды Николаевны?

– А вот что: мы тут пишем антисоветские статьи и чествуем тех, кто поддерживал Гитлера. Мы себя ставим в уязвимое положение. Нас молниеносно объявят фашистами!

– Ладно, – Серж встал, – я вас понял, господин редактор.

– Серж.

Шершнев не смотрел на Игумнова. Он не хотел его слушать. Я так и знал, думал он. Этим кончится. Так и знал. Отвернулся. Обидно. Зонтик.

– Где моя шляпа?

– Серж, стой.

– А, вот она.

Все так же не глядя на Игумнова, он сделал едва заметный салют и, не говоря ни слова, вышел (слегка хлопнул напоследок дверью). Два дня Игумнов успокаивал Шершнева, обхаживал, наконец, пообещал напечатать его очерк, и они помирились.

За ссорой с Шершневым последовала ссора с Гвоздевичем: все началось с невинного монолога Грегуара – он прохаживался по классной комнате и от нечего делать сотрясал воздух:

– Ах! Как я скучаю по человеку! Как скучаю! Дайте мне человека, обыкновенного человека! Без России, без Америки, без паспорта и политических вшей! Я тоскую по всему простому в нем! Я уже не помню обычного разговора ни о чем. Я забыл, что такое приватная светская беседа. Все, как в сомнамбулическом сне, говорят одно и то же, балаболят, как бубенцы на единой для всех упряжи.

– Ой ли? – зачем-то встрял Гвоздевич. – Прям-таки все масса и бубенцы? Взять меня, например. Неужели я – бубенец? И я книгу готовлю, между прочим. Это еще как личное! Экспериментирую со шрифтами, как в прежние времена.

– Книга, говоришь, – ядовито сказал Игумнов, – стихи…

– Да, стихи. Что ж теперь стихов не писать? Одной агитацией заниматься? Глупо.

– Что глупо? – Лицо Игумнова засветилось от негодования.

– Да все это глупо, – в сердцах сказал Гвоздевич, и его понесло: – Какая разница – царь-батюшка или Сталин? Неужели до вас всех еще не дошло, что никакой разницы нет! Царизм или большевизм! Не помните, как в царские времена чеченцев убивали? А как унижали простого человека? Чуть что – в морду! Солдата секли. Лазов и турков давили. Всех, кого только можно, под царскую подкову и печать сверху – шмяк! Я это видел в Гюрджистане и Лазистане. Насмотрелся тупости и чванства российских войск, абсурда и близорукости тыловой администрации. Я сыт по горло русской окраинной политикой. Меня тошнит от колониального империализма и русского джингоизма. Грабеж, насилие, захват земель. Политика нагайки, виселицы и штыка! Русь – чужой кровью упьюсь!

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация