– Серж скоро будет. – Я повернулся к Крушевскому: – Подойдет, не волнуйтесь. Я его знаю. В Булонский лес пошел погулять, наверное…
Так и было. Зинаиде Николаевне стало лучше, но врач сказал, чтобы ее не беспокоили. Серж оставил посылку и пошел в Булонский лес. Все ожило. Он заметил, что различает пение птиц. Ухо отпускает. Полгода мучился. А теперь птицы, птицы. Пошел по узенькой тропинке. Немного хлюпало под ногой. Самые узенькие тропинки всегда такие топкие. Тревожил запах гнили. Откуда-то долетал мусорный душок. Пьянящий запах тления. Встал на сухой, солнцем залитый бугорок и зажмурился.
Вчера он был у Боголеповых. Ему не обрадовались. Они готовились принять детей какой-то родственницы, которая скончалась при очень странных обстоятельствах (слушок прошел, будто покончила с собой). Все было как-то некстати. Арсений Поликарпович снял до времени гипсовую повязку, сидел на безобразной постели и шевелил прелыми пальцами, с изумлением рассматривая их.
– Как будто новые выросли, – сказал он недоверчиво и ухмыльнулся.
Серж подумал, что бинтов неожиданно много, сесть некуда. Оккупация и была этакой гипсовой повязкой. Нарисовать ее. Непременно. Из вежливости справился о том да о сем, выразил соболезнование в связи со смертью родственницы…
– Черт бы ее душу забрал, – прорычал Арсений Поликарпович, и тогда Шершнев спросил, не примет ли он одного человека.
– Он бывший пленный. И не может больше в гаражах ночевать. Он болен.
– Чем болен? – вдруг забеспокоился Боголепов.
Не все ли равно тебе, старый черт? В летнем домике отдельно спать человек будет…
– Контузия. Головные боли.
– А, контузия. Нам известно, что это такое. У самого была. В девятнадцатом году получил. Что ж, это ясно. Не туберкулез, главное.
– Нет, не туберкулез. Он очень сильно заикается. У него спазмы. Руки трясутся. Сейчас в гаражах Saint-Ouen.
– А разве там союзнички не разбомбили все к чертовой матери?!
– Значит, не все.
– У нас тут так палили… Я думал, все сметут к едрене фене. Мы заперлись в подвале у Теляткиных… Выли, как звери, все… честное слово… земля тряслась, дом ходуном… Думали, конец. А вы где все это пережили? У себя, на Монмартре?
– Нет, я не был в Париже…
– А вам повезло! Ох, и повезло! Да-а, повезло… А что там в Сент-Уане свояк ваш делает? Он откуда сам? Из СССР или местный? Как звать?
– Александр Крушевский…
– Крушевский, Крушевский… Нет, не слыхал, но имя как будто знакомое.
– Вряд ли. Он из Бельгии. Там родился, вырос, в Париже почти не бывал. Бежал из немецкого лагеря, в Сент-Уане он временно находится вместе со своими друзьями. Люди – беженцы, пленные, советские, местные – все ютятся в гаражах, доках, вагонах, сараюшках. Тысячи людей…
– Да, беда. Воевал, да?
– Да, доброволец. Санитаром в бельгийской армии был, форт Баттис.
– Ух ты!.. Пленный, значит?
– Да, бежал из лагеря, чуть ли не всю Германию пешком прошел.
– А, ну! Такому ходоку все нипочем! И Скворешня наша в самый раз будет. Пусть живет у нас, пособит мансарду поправить. Детей нашей бедовой берем. Не будешь же в орфелинат
[20] сдавать. А, что скажешь, Сергей? При живых родственниках-то и в орфелинат! Не по-людски.
– Верно.
– Вот и готовим для них комнатку.
– Можно у вас попросить это? – Шершнев кивнул на гипсовую повязку.
– Это? – нахмурился Арсений Поликарпович. – А зачем вам?
– Нарисую.
– Что? Нет, нельзя, конечно.
– Почему?
– Некрасиво. Да и самим пригодится.
– Для чего?
– Материал в хозяйстве пригодится, – сухо отрезал старик и спросил: – А что, еще там, в доках, или где он там работает, место найдется?
– В каком смысле?
– Сына на работу устроить хочу. Засиделся он без работы.
– Вот завтра и спросите, – отвечал Шершнев, рассматривая повязку, ногу, бинты, одеяла, впитывая каждую складочку. – Только там все работают за хлеб, табак и американскую тушёнку. Стоять в очереди за супом в Красном Кресте и то проще.
– Ох ты, голь перекатная! Ну и времечко! И когда оно кончится? Ладно, сам спрошу. Контузия, говоришь. Не психический?
– Нет. Заикается сильно.
– Ну, это пустяки. Учти, ему самому топить придется. Домик слабо утеплен. Ночи холодные. От реки туман.
– Все лучше, чем в гараже.
Назло старику он решил Крушевского втиснуть – coûte que coûte!
[21]
– Ну, пусть придет, посмотрит. Я попрошу дочерей Скворечню помыть, проветрить и протопить.
Парило. Птицы пели. Солнце перекатывалось по свежей листве. Шершнев жмурился. Ветка хрустнула. Он обернулся. Вдруг кто-то в самое ухо гаркнул:
– Ну вот, наконец-то все и разрешилось, Сережа!
Серж отпрянул. Усокин!
– Фу ты, бес! Чтоб тебя…
Усокин захохотал.
– Испугался?
– Что разрешилось-то?
Усокин стоял и покачивался. Пьяный, понял Шершнев.
– Сталин обещает принять всех, кто покается.
– В чем?
– Во всем, Сергей Иваныч, во всем. Не притворяйтесь, будто не понимаете. Не стройте из себя невинного агнца. Все мы в чем-нибудь провинились перед Родиной. Тем, кто покается и присягнет Сталину, тем – Амнистия. Всё, я для себя решил: возвращаюсь домой!
– Что за ерунда! Вам это приснилось.
– Никакая не ерунда. Не приснилось. По радио говорили: готовят указ. Из Монголии-Китая уже пошли первые поезда с эмигрантами. Всех примут, отовсюду! В Париж будет направлена специальная комиссия.
– Какая комиссия?
– Комиссия! – Усокин поднял указательный палец. – По договоренности с союзными силами французы обязаны сотрудничать и способствовать.
– Чему способствовать?
– Выдаче перемещенных лиц. Репатриация начинается!
– Ерунда, мы с вами никакие не перемещенные.
– Еще как перемещенные!
– Чепуха! Слыхали звон и трубите в водосточные трубы. Речь о пленных.
– Те самые трубы! – Усокин хлопнул в ладоши и подпрыгнул как в танце. – Те самые, Сергей Иваныч, трубы! Знаю, что говорю… Я-то знаю… Дни наступают, те самые Дни! Что, от жидовки топаешь? Болеет жидовочка небось? Помрет – плакать будете?
– Идите вы знаете куда!