– Вазин никогда ничего не знает, он только фраерится.
– А? – Альфред смотрит на Виктора, словно не вполне понимая, откуда тот взялся в его комнате. – Ах да, да… – Достает газету, разворачивает, читает, снова сворачивает и кладет в карман плаща. – Нет, надо же, как скудно! Как плоско! Из его статейки выходит, будто Четвергов все это сделал из-за денег. Но ведь это было не так! Глупости! Деньги – ерунда! Другого он хотел, конечно. Славы. Утереть всем носы, вот чего, а не денег. Как это все… поверхностно, мелко… Вы знаете, даже Четвергов, он хоть и дурак был, примитивный человек, но Вазин рядом с ним просто блоха!
– А кто был этот Четвергов?
– Вот так жизнь превращается в строчки, пустые, ничего не значащие… Был человек, а стал… клочком бумаги… газетная статейка. Ну, рано или поздно все исчезнет. Все смоет к чертям Новый Потоп.
– Кстати сказать, из-за этого Вазина я и ушел…
– И правильно сделали.
Альфред берет трубку, ищет спички, один коробок пустой, ищет другой, трясет – есть, но нигде нет табака, ходит, забыв трубку в кармане халата.
– А что я искал?.. Вы меня извините, Виктор, мне надо кое-какие дела обсудить с одним человеком… К вашему увольнению из газеты мы вернемся… Не думаю, что от этого все рухнет. Вы по-прежнему остаетесь на rue de la Pompe, вам ясно?
– Так точно.
– Мы не пропадем. Барахла много. Магазинчик хоть и простаивает, но… Если с умом за дело взяться… что-нибудь продадим… Будем работать. Я займусь Климтом… Издадим, наконец, мои записи, авось что-нибудь заплатят…
– Тогда я к себе, – Виктор встает на костыли. – Не буду терять время даром. Займусь писаниной.
– Валяйте! Увидимся за ужином.
Альфред спускается по лестнице, звонит Лазареву.
– Не хотите поиграть в шахматы?
– Жду вас в Люксембургском саду за столиком, мон ами.
Альфред одевается. Из комнаты Виктора доносится стук пишущей машинки. Как же все-таки меня это успокаивает! Удивительно. Сколько жизни в какой-то механической штучке… стук-стук и – совсем другое дело! Лазарев. Посмотрим, что скажет. Он знал Петра Четвергова. Но что он о нем знал? Знал ли он, что Четвергов был гадюкой с семью головами? Что у него из карманов вывалились порнографические картинки? Карандаш, блокнот с дурными сентиментальными стишками, философствованиями, адресами… Ему многие помогали. Имен-адресов было… Его берегли лучше, чем некоторых богатых евреев. Мы все сожгли. Шершнев утверждал, что больше в карманах ничего не было, но ошибался, ошибался… А если б проверил получше… Эх, не заметил бумажку… Но я бы и того не смог. Ничего бы не смог. До сих пор содрогаюсь. И это после стольких покойников. После испанки. Тысячи и тысячи покойников, к которым я прикасался, поднимал, укладывал, аккуратно брал за ноги, под мышки, за руки, под мышки, голову – чтобы не ушибить, покойника – не ушибить! аккуратно! Но этого я запомню. Такое не получается забыть. Мы его украли, утаили, лишили упокоения. Это было неправильно. Но я не чувствую вины перед законом, не перед людским, во всяком случае. Французский суд не может меня судить. Французы сами в те годы убивали на улицах своих «четверговых». Что они знают о нем?.. о нас?.. Для них мы осколки чужой истории. Им не было дела до нас в те дни. Они стучали в жандармерию на беглых советских Ди-Пи, которые не хотели возвращаться в СССР. Разве это не преступление? И кто судит тех стукачей? Да никто! Поэтому не им меня судить. Я увижу его перед смертью. Вот какой будет мне суд. Из тех тысяч и тысяч он будет особенным. Из тех, что умерли у меня на глазах в восемнадцатом году, многих не вспомню, а этого не перепутаю, он никогда не затеряется в моей памяти, не забудется. Будь он проклят! Даже сдохнуть подлец просто так не может. После него столько хлопот, столько вони, столько банальной вони!
– Пани Шиманская, скажите, Ярек не собирался съездить в наш бутик?
– Собирался.
– Пусть поймает меня на улице. Я выхожу.
– Сейчас скажу ему.
– Благодарю вас.
Шиманский негодовал.
– Город превратился в кучу хлама. По улицам ходить невозможно. Могут запросто схватить. Просто так!
– На Cimetière du Montparnasse прорвемся?
– Да, думаю, пока что да, но скоро и до него доберутся. Помяните мое слово, мсье Альфред, нам и на кладбище спокойно не будет.
– Ах! Какие верные слова, Ярек! Как верно ты сказал, как верно!
Через кладбище шли студенты. Они дали сигарету странно одетому пожилому господину в легкой соломенной шляпе.
Сигарета быстро сгорает. Легкая. А солнце-то слепит. Дыма не видать. Чего бы покрепче, погуще. Гашишу бы! Что мог Вазин знать о Петре Четвергове? То же, что он написал про «Трест» и Союз солидаристов. Кстати, Четвергов вовлек и их. Пятеро из чертовой дюжины были солидаристы. Они шли через Польшу. Чем они думали? Так он и писал: чем они думали, когда отправлялись…
По пути в Люксембургский сад все улицы подозрительно пусты. Из окон выглядывают люди. Быстро закрывают окна. Мусор, всюду мусор и кирпичи… Полицейские. Группа CRS охраняет связанных студентов – некоторые стоят и переговариваются, некоторые сидят, скрестив ноги, и курят, рядом стоят их девушки, вынимают сигарету и передают другим, двое лежат прямо на мостовой, к ним никого не подпускают, девушки бранятся и требуют, чтобы ребятам позволили сесть или встать, но парень в шлеме их не слушает, поочередно он ставит ногу на спины связанным, придавливая их к мостовой, давит до тех пор, пока не услышит стон; медицинские работники и перевернутые машины; полыхающая витрина магазина; груда сцепленных велосипедов…
Лазарев играл с каким-то щупленьким очкариком, который чесался и дрыгал ногой. Очкарик быстро проиграл. Подтянув штаны, спросил у мсье Моргенштерна сигарету. Увы, мой друг… Очкарик, подергиваясь и почесываясь, перешел к столику, где играли с часами: лысый старик в ермолке и с белой накидкой на плечах против крепкого сухощавого алжирца; у алжирца папироса в зубах, у старика крупная трубка. Мгновенно оценив ситуацию на доске, Альфред ставит на Трубку. Ты крепкий игрок, Папироса, но эта партия не твоя. Хотя кто знает, кто знает… партия в самом разгаре, оба уверенно бьют по часам через ровные промежутки времени. Настоящее болеро. Постукивая газетой по шахматной доске, Альфред садится перед Лазаревым.
– Ну, вы знали, что это был Четвергов?
Лазарев делает крысиную гримасу.
– Это не так важно, дорогой друг. Дюрель в больнице. Ему досталось по голове. Вчера. Играть будете?
– Играть?
– Да, играть. Вы же поиграть меня пригласили?
– Не в этот раз, – точно угадывая каждый удар по часам за соседним столиком, Альфред постукивает по столу газетой: не в этот – стук! – раз. Стул покачивается, стол тоже стоит неровно. – И что Дюрель? Жив?
– Да. Беда в том, что это было не случайное столкновение на улице.